над пожарищем века вишу,
косоглазо зыряя наружу,
что ни сделаю, что ни решу
– всё садится в глубокую лужу,
но и мятным головокруженьем
я зато себя не оглушу.
Не рифмуйте бессмертную душу
с этим новым, медовым глушеньем,
этим пряником в виде кнута
(и наоборот).
«Глубóкоуважаемый…»
Глубóкоуважаемый
вагоноуважа…
катаючись трамваями,
не сесть бы на ежа,
не скушать бы ужа,
с угрём нечайно спутав,
пока углём беспутным
не греется душа,
пока она трамваями,
одевшись плотью, ездит,
пока в бесснежном мареве
глядит себя без лести
и, да, без снисхожденья,
претензий и обид
себя она глядит,
и этот скорбный вид
в парах самосожженья
заслуживает нашего
молчания, да-да,
и ты ее не спрашивай:
зачем? почём? куда?
«Выхожу с Восточного вокзала…»
Выхожу с Восточного вокзала
и с восточным распростясь морозом.
Заумь – безумь, я уже сказала,
но она же, если хочет, розумь,
но она же мотыльком по розам,
утюжком по грёзам поизмятым,
вопреки угару и угрозам,
вопреки таблеткам сердцемятным,
вопреки самой себе… О заумь,
о Котаумь с зелеными глазаумь,
так дерзайся, только не слезайся
с поезда, где едешь в виде зайца.
«Что это…»
Что это
зашептало
на ветке через окно,
не посмело, не щебетало,
тем более не свистало,
что это – или кто?
Это весна, равноденствие,
это зима, зиме, зимы кончается срок,
и она выходит на волю, на дальний,
самый дальний восток,
и чем дальнéй, тем печальней.
А весна сбивается с ног,
смывает остатки сугробов,
вымывает останки гробов,
ибо час Воскресения пробил
в выходные отверстия белых лбов,
ибо Бог – это вправду любовь,
но себя ко всему приготовь.
«Ни хвостиков, ни черточек, ни точек…»