реклама
Бургер менюБургер меню

Наталия Репина – Пролог (страница 28)

18px

В сенях было темно и пахло шерстью, а еще чем-то кислым и прогорклым. Они оставили тут свои рюкзачки и прошли вслед за Таней через маленькую кухоньку – высокая худая старуха, не переставая чистить картошку, молча им поклонилась; девушки сделали то же. Вслед за кухней обнаружилась светлая комната с печью – на ней лежала маленькая сморщенная старушка, очень румяная, с ног до головы укутанная платками («Болеет Александрушка!» – пояснила Таня). Еще одна дверь вела дальше, но эта дверь была закрыта. Аня молча, одними глазами показала Маше на эту дверь, но она и сама уж поняла, кто был за ней.

– Попробую, – тихо сказала им Таня, подошла к двери, легонько стукнула костяшками пальцев и, почти прислонившись к ней щекой, нараспев протянула:

– Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе, Христе Боже Наш, помилуй нас!

Помолчали. За дверью было тихо. Таня грустно посмотрела на девушек. В этот момент из-за двери мужской голос неразборчиво что-то произнес. Таня нахмурилась и, аккуратно приоткрыв дверь, просунула голову внутрь. Голос послышался громче, но Маша опять не смогла разобрать слов.

– Да-да, сейчас! – сказала Таня.

Прикрыла дверь и поманила девушек.

Они прошли назад тем же путем и очутились на улице.

– Через окно, – шепнула Аня Маше.

– Что?

– Когда болеет, через окно говорит.

Таня первая подошла к окну, стала что-то тихо говорить, девушки остановились поодаль. Со своего места Маша не видела отца Антония, лишь отдернутую занавеску. Разговаривать здесь можно было спокойно: окно выходило в поле, домов больше не было. Она обернулась на желтеющий вдалеке лес и опять вспомнила Рахманинова.

– Иди, Анечка! – сказала Таня, отходя от окна.

Аня поклонилась Тане и пошла к окну. Таня ушла в дом. Маша осталась одна. Ее зазнобило.

О чем Аня говорила с отцом Антонием, понять было нельзя, потому что говорил, очевидно, он, Аня же лишь вставляла короткие «да» и «хорошо». Самыми длинными были «он тоже так думает» и «я передам обязательно, спаси, Господи» – и Маша поняла, что речь идет об Анином отце.

Наконец она отошла от окна и подошла к Маше.

Маша, не глядя на нее, с замирающим сердцем, шагнула к окну.

Она до последнего момента не могла разглядеть отца Антония, потому что стекло небольшого окошка отсвечивало и отражало лишь рахманиновское поле с лесом. И только сделав последний шаг, она встретилась с батюшкой лицом к лицу. У него были темные глаза, густая черная борода с проседью и нос с красноватыми прожилками, как у пьяниц. Но не это потрясло Машу, а взгляд. Взгляд у отца Антония был проницательным, даже пронзительным, но при этом мутным; он как будто с трудом смотрел из-под полуприкрытых век, и Маша почти физически почувствовала, что отец Антоний действительно испытывает сильнейшую, почти невыносимую головную боль. Потом она поняла, что он слегка покачивается, очевидно бессознательно стараясь таким образом облегчить свое состояние.

Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга: отец Антоний – покачиваясь и не сводя с нее больного взгляда, Маша – со все нарастающим ужасом: монах напоминал ей огромного, смертельно раненного зверя, мающегося запертым в клетке.

– Что ты делала, – вдруг глухо, еле различимо сказал за окном отец Антоний. Но не как вопрос, а повествовательно.

– Я… – растерялась Маша. «Я» вышло сиплым, почти неслышным. Она нахмурилась, не понимая, что ей говорить, и подвинулась плотнее к окошку.

– Что ты делала, – повторил он.

Маша мгновенно вспомнила свое тоскливое лежание под Аникеевым, синяки на ногах, мутное похмельное утро. Ей стало тошно; она вдруг почувствовала себя самой нечистой и ужасной на земле. Это ли ее приключение имел в виду монах и откуда он знает, если это, она не успела додумать.

– Голова болит, – вдруг как-то по-детски пожаловался отец Антоний. – Ступай.

– Что? – удивилась Маша. Она все же надеялась хоть на какой-то разговор, на свою порцию «да» и «хорошо».

– Ступай, не могу, – коротко сказал отец Антоний и закрыл занавеску.

Она растерянно обернулась к Ане. Той ничего не было видно с ее места.

– Что? – неслышно, одними губами спросила Аня.

Маша пожала плечами. Аня, помедлив, осторожно подошла к окну, увидела занавеску.

– Сказал: «Иди», – доложила Маша.

Они посмотрели друг на друга.

– А еще что сказал? – не удержалась Аня.

– Что ты делала… – подумав, все-таки призналась Маша.

– А что ты делала?

Маша опять пожала плечами.

– И всё?

– Еще что голова болит.

– Мне не пожаловался, – позавидовала Аня.

Маше стало легче. Значит, все-таки она не самая ужасная на земле.

Они еще немного постояли у окна и пошли в дом.

Дальнейшие воспоминания о сутках, проведенных у отца Антония, слились для Маши в одно состояние непрерывной тоски. Она явно и окончательно почувствовала себя изгоем, нелюбимым и отвратительным существом, которого Бог, если Он и есть, никогда не сможет полюбить, а Сам Бог принял образ качающегося за окошком монаха с грозными и больными глазами. Они обедали и ужинали (здесь это называлось «трапезовали») в светлой комнатке с Таней, высокой старухой и румяной бабушкой Александрой, которая спустилась с печи; все, в том числе и Аня, читали и пели какие-то молитвы до и после еды, а во время еды Таня вслух читала всякие божественные книги; потом они с Аней гуляли в рахманиновских полях, пока не стемнело – и Маша даже не могла вспомнить, о чем они говорили; потом еще молились, потом легли спать все в одной комнате. Им постелили на полу, и тут обнаружилось, что Аня храпит, причем довольно громко, но Маше это не мешало, потому что она все равно не могла бы заснуть: она думала и думала о том, как все у этих людей ладно получается: готовить еду, молиться, гулять в поле, спать и даже храпеть, и лишь она одна, как написано у Достоевского в «Идиоте», «всему чужой и выкидыш». Ну что же, так тому и быть, так и будем жить. Она заснула лишь под утро, и ей приснилась огромная очередь в какой-то дом, двери в который закрыли, конечно же, до того, как она смогла к ним приблизиться.

Через неделю Регина поехала домой, в отпуск. Последняя рабочая неделя, как и предыдущая, тоже прошла в напрасных ожиданиях, только теперь она ждала не Половнева, а весточки от него. Он мог бы позвонить по межгороду, это не так дорого, она и то иногда звонила домой. Он мог бы прислать открытку с видами Риги. Он мог бы как-то связаться с Софьей. Но, судя по Софьиному мрачному виду, у той неделя тоже прошла в пустых ожиданиях. Пропал, как будто его и не было никогда. Значит, она была для него совсем чужой.

В пятницу вечером она получила в кассе отпускные, сдала немногочисленные летние дела Серебровой и привела рабочее место в порядок.

Вещи у нее были с собой – поезд отходил в тот же день позже.

В поезде она всю ночь пролежала без сна на верхней боковой полке. Почти весь вагон занимали псковские школьники, возвращавшиеся из Москвы с экскурсии. Уставшим учителям и вожатым удалось собрать какое-то сознательное количество в одном из отсеков – оттуда раздавались пионерские песни – но большая часть хаотично носилась по вагону, ругалась, мирилась, менялась открытками и значками с видами ВДНХ и Красной Площади. Они долго не могли уняться и ночью: то здесь, то там вспыхивали очажки розыгрышей с неизбежным хохотом и «нутыдурррак!», а затем грозным окриком сонного вожатого. Но потом все улеглось, вагон наполнился сопеньем, и лишь она одна все смотрела в окно, где под дробный перестук проносились темные громады лесов, озера в туманной патине и дальние огоньки сел и городков. Иногда поезд ненадолго останавливался на станции, и она слышала поспешный пробег по платформе и вскрики «какой, какой? – пятый вагон, пятый, дальше». Иногда и никто не садился на их поезд, а они просто стояли на темной станции, где по платформе бродили выпавшие из времени пьянчужки и эхом разносился деловитый голос диспетчера, сколь звонкий и бодрый, столь и невнятный. Потом поезд дергало, он металлически лязгал, что-то грохало – наверное, внизу, там, где были колеса, или на стыках вагонов – и, медленно набирая ход, мимо плыло здание вокзала, платформа, будка стрелочника, сам стрелочник с оранжевым флажком, а потом опять черный лес, бурое поле, серое озеро… и вот наступил момент, когда Регина почувствовала, что в ее страдании по Половневу наконец-то возникает нотка счастья, такого же пронзительного, как и страдание. Как будто движение принесло ей неожиданное освобождение, дало туманное, но верное обещание того, что жизнь ее будет много прекраснее этой влюбленности, и в общем потоке жизни история эта значима просто тем, что была – а с каким знаком и чем там оно закончится – так ли уж все это важно. И она опять и опять смотрела на мелькающие мимо леса и поля, и ей очень хотелось оказаться сейчас в таком темном и таинственном лесу или в тумане огромного поля с неубранной рожью, потому что все говорило о присутствии в них тайны, которая не только никогда не будет раскрыта, но и даже названа никогда не будет.

Утром от этого чувства не осталось и следа, бессонная ночь вылилась в отупение, ее стало подташнивать и совсем ничего не хотелось, даже увидеть маму. Весь час, пока автобус шел от Пскова в Остров, она проспала, лишь иногда открывая глаза, когда водитель останавливался, чтобы подобрать на дороге очередную тетку в мятом мужском пиджаке, или деда в кирзачах с налипшей глиной.