реклама
Бургер менюБургер меню

Наталия Репина – Пролог (страница 26)

18px

В маленьком автобусе, везущем его из аэропорта, пахло бензином. Рядом с ним остроносая пожилая латышка в тяжелой вязаной кофте говорила не умолкая. Ее собеседник, тоже немолодой, с кустистой седоватой шевелюрой и бакенбардами, внимательно слушал, кивал, иногда вставлял одобрительные междометия. Алексей разглядел у них обручальные кольца, толстые и стертые, но почему-то на левой руке. Латышкина речь состояла, как ему сначала показалось, процентов на восемьдесят из буквы «с». Было такое впечатление, что каждое слово заканчивается на какое-то «аускас-скаускас», на котором, как на ловких коньках-бегунках, латышка перелетала из фразы в фразу, от слова к слову. Промежуток же между этими «скаусами» заполнялся округлыми сочными гласными. Вообще, было красиво, особенно эта бегучая и плавная непрерывность, с которой говорила латышка. Он почему-то не подумал о том, что едет совсем в другую республику, почти в другую страну. Интересно, а они вообще говорят по-русски? Ну, в театре-то в основном русские. А так, вообще? В кафе что заказать. Или в магазине.

Театр он нашел без труда. Несмотря на воскресенье, было довольно много народу – все-таки скоро открытие сезона. Его определили жить недалеко, на этой же улице, в нескольких остановках от театра, в старый каменный дом, где в большой квартире, кроме него, жили гримерша с мужем-электриком из их же театра и старая усатая латышка – как сказала гримерша, бывшая хозяйка этой квартиры, а то и чуть ли не всего дома. Звали ее Марута Дарзиня, и по-русски она почти не говорила. Или делала вид.

Он съел картошку и сардельки, сваренные еще в Москве, хозяйка угостила его вкуснейшей жирной сметаной со сладковатым рыжим хлебом, даже налила стопку черной ароматной настойки – она несколько раз повторила «balzams, balzams» – и он спрятался у себя в комнате. Остаток вечера он провел у окна, бессмысленно наблюдая макушки прохожих – квартира была на третьем этаже – и нервно прислушиваясь к глухим голосам соседей за стеной: он не любил посторонних голосов. К счастью, они были негромкими, и соседи были немногословны. Что они говорили, разобрать было нельзя, но в его уставшей от впечатлений голове и русская речь теперь звучала с беспрерывными «скаусами».

Потом стемнело; чуть ниже, на уровне второго этажа, зажглись фонари, комната осветилась янтарным теплым светом, тени на стенах поплыли в разные стороны, следуя фарам проезжавших внизу машин. Он закрыл штору и, не зажигая света, махнув рукой на вечерние процедуры, разделся и лег в свежую хрустящую постель. Он очень жалел, что поехал, очень. Вспомнил тетку, и сердце сжалось еще сильнее. Безответственный демарш. В Москве Софья. Регина. Элий, в конце концов. Где-то в глубине квартиры, наверное в комнате хозяйки, часы пробили одиннадцать. Было очень тихо: надо думать, все уже легли. Он еще какое-то время тосковал, следя за плывущими по стене темными и светлыми полосами, а потом заснул.

Утром он проснулся рано, часов в семь. Идти в театр имело смысл не раньше полудня. Он осторожно пробрался на кухню – хозяйка шуршала у себя в комнате, у гримерши было тихо – выпил вчерашнего холодного чаю с оставшимся из дома черствым хлебом. Хозяйкин хлеб был вкусный, но чужой, а здесь было приятно есть свой.

Вышел на улицу. Было пасмурно и очень свежо. Он запахнул пиджак, поднял воротник и пошел наугад, разглядывая дома и утренних прохожих.

Город был не советским. Он был не советским своей тяжелой готикой и бюргерскими крепко сбитыми домами, узкими улицами, оливковыми, бурыми и серыми тонами. Большинство вывесок было на латышском. Возможно, он выглядел провинциальнее Москвы, но это была европейская провинция. Алексей почувствовал это, хотя никогда не был в Европе. Прохожие тоже были не советскими. Да, большинство было одето очень бедно, многие женщины – в кофтах, а мужчины – в жилетах домашней вязки, но расцветка этих самодельных вещей была чужой: бордовой, болотной, цвета охры. На некоторых воротничках и манжетах глаз выхватывал вышивку со странным, неславянским узором. Иногда воротник мужчин вместо галстука или бабочки украшал вязаный шнурок – но эти люди выглядели совсем по-сельски. Женщины в большинстве своем были остроносы и некрасивы – болтливая латышка в автобусе, оказывается, имела вполне типичную латышскую внешность. А мужчины, наоборот, курносы, круглолицы и скуласты. Алексей подумал, что все они выглядят как рыбаки, хотя до этого видел рыбаков только на картинках. Да, еще это был город морской. На улицах пахло свежее, чем самым ранним утром в Москве, и чувствовалось, что рядом большая вода.

Скоро он вышел и к воде. Даугава – вспомнил он название реки. Даугава была тяжелой и зеленоватой. Чайки кружились над ней, иногда садились и качались, как белые поплавки, на небольших волнах, то появляясь, то исчезая за новым гребешком.

Он совсем замерз и решил идти в театр.

Когда он добрел до него, изрядно поплутав – дорогу он, конечно же, спрашивать не стал – было уже почти двенадцать. Русская речь, да еще и по-московски акающая, окутала его, и он обрадовался ей почти до слез.

Для Маши настали смутные дни. Она почему-то постоянно чувствовала вину, хотя не могла понять, в чем и перед кем. Никому, кроме себя, она не навредила. Да и себе не сильно. Она знала, что Катя уже не девушка, Катина таинственная подруга Тина – тем более, и сама совсем не собиралась хранить невинность до свадьбы. То, что это случилось с неприятным ей Аникеевым и по пьянке было противно, даже омерзительно, но при чем тут вина. Меж тем у нее постоянно было ощущение, что она действительно что-то потеряла, и что состояние ее уже не такое, как раньше, и что делать это не стоило не то чтобы с Аникеевым, а вообще сейчас. Позже, потом, когда-нибудь.

Ей было тоскливо. В метро она смотрела на людей и думала: «А понимают ли они, что я…» Женщиной она себя тоже назвать не могла. Женщина – это что-то другое. Может быть, эта неправильность и неопределенность тоже ее тяготили.

Лето подходило к концу, с Региной они виделись редко, девчонки разъехались, и когда Аня Колосовская вдруг позвонила и предложила ей встретиться и прогуляться по центру, просто так, Маша почти с радостью согласилась, не преминув, правда, подумать: поймет ли Аня, что она…

Аня, может, и не поняла, но со свойственной ей чуткостью что-то уловила. Они шли под ручку по бульварному кольцу (Маша ходить под ручку не любила, но Ане нравилось), и когда поравнялись с памятником Гоголю, Аня неожиданно сказала:

– Гоголь, между прочим, был очень религиозен. И, возможно, девственник.

– И что? – от неожиданности почти грубо отозвалась Маша.

– Ничего. Так просто. Вспомнила.

Некоторое время они шли молча; Маша лихорадочно соображала, было ли это деликатным намеком. Но Аня заговорила о другом.

– На той неделе поеду к отцу Антонию, – сказала она.

Отец Антоний был таинственная фигура, к которой Аня иногда ездила – с папой или в одиночку. Он жил в какой-то деревеньке недалеко от Шуи, в Ивановской области. Маша не очень разбиралась в сложностях церковной политики и из всего, что рассказывала про него Аня (впрочем, очень мало и осторожно), только смутно понимала, что отец Антоний долгое время не признавал официальную церковь и патриаршего местоблюстителя Сергия, до последнего времени не благословлял своих духовных чад ходить в храмы и тайно служил и причащал прямо в избе, где жил. Иногда он еще совершал особую службу, которая называлась то ли «отчет», то ли «отчитка», как-то в этом роде, и Аня рассказала ей однажды, что это довольно страшно: бесноватых привозят специально на эту службу, и они кричат во время нее дикими голосами. Бесноватыми у Ани и других посетителей отца Антония назывались, насколько она поняла, душевнобольные люди, с фобиями на определенные предметы церковной утвари или иконы, а также на тексты молитв. Все это попахивало уже откровенным шарлатанством и мракобесием. Сначала она была более расположена к отцу Антонию и Аниным путешествиям, но после кричащих бесноватых старалась разговоров на эту тему не поддерживать.

Аня с папой ездила к отцу Антонию два – три раза в год и после этих поездок всегда приезжала радостная, но очень сосредоточенная и отчужденная. Последний раз она была, кажется, перед Пасхой – ну да, еще мама была жива – и не было ничего удивительного в том, что собиралась опять. Но Аня вдруг сказала:

– Может быть, ты поедешь со мной?

Маша даже остановилась. Как это она поедет?

Она была крещена в раннем детстве. Ее крестила тайно от родителей ее няня Клава Щетинина. Клаву все звали Клеша, она была старая дева из деревни Орловка Тульской области, ходила только в платке, даже дома; по воскресеньям посещала храмы и иногда брала с собой Машу. Она прожила у них недолго – перед войной уехала назад в деревню, но Маша всегда вспоминала ее с нежностью, особенно как она расчесывала на прямой пробор Машины тоненькие и легкие, как пух, белобрысые волосы и приговаривала: «У тебе головушка прямо как яичко, как яичко прямо», – с ударением на «я»: «я́ичко». Как она ее крестила, Маша плохо помнила – только один момент, как в темном и гулком церковном приделе Клеша ее совсем раздела и голенькую потащила к какому-то баку с водой, а старенький священник поспешно отвернулся и сердито сказал: «Баба неразумная, портки-то оставь на дите!» Ей было года три – может, четыре. Читать она уже умела, это точно.