Наталия Королева – Гадающая смерть (страница 2)
— Я знаю, — сказал мужчина. — Мне не нужна власть. Мне нужна она.
Мария открыла глаза.
— Она мертва, — сказала она тихо. — Ваша дочь мертва уже двадцать лет. Карты не воскрешают мёртвых.
— Карты — нет. Но есть кое-что...
Он не договорил. Потому что в коридоре снова раздались шаги. Лёгкие, быстрые, совсем не похожие на тяжёлую поступь незнакомца. Мария узнала эту походку. Она слышала её каждый вторник и четверг на протяжении последних пяти лет — с тех пор, как тот, другой, начал приходить к ней за историями.
Дверь распахнулась.
— Мадемуазель Ленорман! Простите за опоздание, мой экипаж застрял на набережной, какой-то идиот выгружал бо... — Голос оборвался.
В дверях стоял Александр Дюма. Молодой — ему было всего сорок один, но выглядел он на все пятьдесят — грузный, растрёпанный, с блокнотом в одной руке и зажжённой свечой в другой. Он переводил взгляд с Марии на незнакомца и обратно, и на его широком, добродушном лице отражалась целая гамма эмоций — от удивления до плохо скрываемого страха.
— Я простите я не знал, что у вас гости — пробормотал он. — Может быть, мне уйти?
— Нет, — сказала Мария. Голос её вдруг окреп, налился силой, которой, казалось, уже не могло быть в этом больном теле. — Останьтесь, месье Дюма. Вы хотели записывать мои воспоминания. Вот они. Прямо сейчас. Начинайте.
— Но — Дюма покосился на незнакомца, который не двинулся с места и даже не взглянул на писателя — он смотрел только на Марию, как смотрит хирург на пациента, готовясь сделать разрез. — Мадемуазель Ленорман, может быть, лучше перенести нашу встречу на...
— Садитесь, месье Дюма, — Мария указала на стул у стены. — И приготовьтесь записывать. У нас мало времени. Очень мало.
Дюма колебался секунду, другую, потом пожал плечами и сел. Достал перо, чернильницу, развернул лист бумаги на колене. Всё это время незнакомец стоял неподвижно, как статуя, и только тени от свечи плясали на его лице, делая его то моложе, то старше.
— Начнём, — сказала Мария. — Я, Мария Анна Аделаида Ленорман, родилась двадцать седьмого мая тысяча семьсот семьдесят второго года в Алансоне, в провинции Нормандия. Мои родители были честными людьми, хотя и бедными. Отец торговал сукном, мать вела хозяйство. У меня было трое братьев, из которых в живых остался только один. Остальные умерли во младенчестве.
Она замолчала. Дюма писал, скрипя пером.
— Первое, что я помню, — продолжила Мария, — это запах. Запах смерти. Я была ещё совсем маленькой — три года, может быть, четыре. Мы жили в доме на улице Сен-Блез, и каждую ночь с верхнего этажа доносился запах — сладковатый, приторный, как от цветущих лилий, только гораздо сильнее. Мать говорила, что это пахнут сыры, которые держит в погребе наш сосед, мясник. Но я знала — и даже тогда знала, — что это не сыры.
— Что же это было? — спросил Дюма, поднимая глаза.
— Смерть, месье Дюма. Самая обыкновенная смерть. Она уже была в нашем доме, хотя никто, кроме меня, этого не чувствовал. Через месяц умер мой младший брат. Ему было два года. А через неделю после него — сосед-мясник. Оба сгорели за три дня, чёрные, как головёшки. — Мария перевела дыхание. — С тех пор я поняла: если я чувствую запах, значит, кто-то умрёт. Точнее, не так. Запах — это только начало. А потом приходят тени.
— Тени? — Дюма снова скрипнул пером.
— Тени вокруг людей. Я вижу их всегда, сколько себя помню. Сначала они прозрачные, едва заметные — такие бывают у всех, даже у вас, месье Дюма. Но потом они темнеют. Густеют. Начинают пульсировать, как живая плоть. И когда тень становится чёрной-чёрной, непроницаемой, как ночное небо без звёзд тогда человек умирает. В тот же день. Иногда в тот же час.
— И вы всегда видите это? — спросил Дюма. В его голосе слышалось не только любопытство писателя, но что-то ещё — может быть, страх, а может быть, восхищение. — Всегда, без перерыва?
— Если бы я видела это всегда, месье, я бы сошла с ума. — Мария усмехнулась. — Или уже была бы на том свете. Нет. Дар приходит и уходит. Как прилив. Как головная боль. В молодости он был сильнее. Сейчас — почти угас. Но есть вещи, которые я вижу даже ослепшая.
Она посмотрела на незнакомца, который всё ещё стоял у двери. Тени вокруг него не было. Вообще никакой. Как будто этот человек уже умер — или никогда не рождался.
— Месье Дюма, — сказала она, — вы слышали когда-нибудь о Коллекционере?
Дюма перестал писать. Поднял голову.
— Нет. Кто это?
— Человек, который собирает предметы силы. Амулеты, талисманы, проклятые вещи — всё, в чём, по мнению людей, заключена магия. Он не верит в магию, месье Дюма. Он верит только в силу желания. И его желание — во что бы то ни стало вернуть свою мёртвую дочь.
— Возвращение мёртвых — начал Дюма. — Но это же невозможно.
— Для обычного человека — да. Но он не обычный. Он — тот, кто стоит здесь, в этой комнате, уже полчаса и не спускает с меня глаз.
Дюма резко обернулся. Незнакомец не шелохнулся. Только губы его чуть-чуть изогнулись — не улыбка, нет, что-то другое, похожее на одобрение.
— Вы хотите сказать это он и есть? — прошептал Дюма.
— Он самый, месье. — Мария снова положила руку на шёлк, скрывающий колоду. — Он пришёл за картами. За моими картами. Которые я создала в камере смертников Консьержери в тысяча семьсот девяносто третьем году, когда мне был двадцать один год и когда я ждала, что меня казнят на гильотине.
— Консьержери... — Дюма сглотнул. — Жозефина Богарне... она тоже была там...
— Была, — кивнула Мария. — И именно там я поняла, что карты могут не только предсказывать будущее. Они могут его менять.
Глаза незнакомца сузились. Рука, до этого висевшая вдоль тела, чуть-чуть сжалась в кулак.
— Не рассказывайте того, чего не следует, мадемуазель Ленорман, — сказал он тихо. — Это опасно. Даже для вас.
Мария посмотрела на него. В её взгляде не было страха. Была только усталость — глубокая, вековая усталость человека, который слишком много видел и слишком долго ждал.
— Опасно? — переспросила она. — Что может быть опаснее для меня, месье? Я умираю сегодня. И вы знаете это лучше, чем кто-либо.
Она повернулась к Дюма.
— Пишите, месье. Я расскажу вам всё. С самого начала. Про свою жизнь, про карты, про Коллекционера. Про то, что случилось в камере смертников и что случилось потом. И когда я закончу, вы возьмёте эту колоду — настоящую, не ту, что лежит на столе, а ту, что спрятана в тайнике под половицей — и уйдёте. Той же дверью, которой вошли. А меня оставите с ним.
Дюма хотел возразить, но Мария подняла руку — сухую, костлявую, с набухшими венами, похожими на синих червей под тонкой кожей. В этом жесте было столько властности, что писатель невольно замолчал, хотя слова протеста уже готовы были сорваться с губ.
— Не спорьте, месье, — повторила она твёрдо, но без злости. — У нас мало времени. Сядьте и пишите.
Он сел. Перо коснулось бумаги, оставив на ней первую чернильную кляксу — словно знак начала чего-то неизбежного. Дюма глубоко вздохнул, пытаясь унять дрожь в пальцах, и приготовился записывать.
Мария закрыла глаза. На мгновение в комнате повисла тишина — такая глубокая, что было слышно, как потрескивает свеча и как где-то за окном, в лабиринте парижских улиц, перекликаются ночные сторожа. Затем она заговорила — медленно, размеренно, будто каждое слово давалось ей с усилием, но в то же время с какой-то освобождающей решимостью:
— Всё началось не в Париже. И даже не в Алансоне. Всё началось в монастыре Сен-Бенуа, где меня пытались изгнать дьявола святой водой и молитвами...
Глава 1.
Нормандия, монастырь Сен-Бенуа, 1784 год
Грачи летели низко, почти касаясь крыльями верхушек тополей. Их крики были похожи на плач — тоскливые, надрывные, они разрывали осеннее небо на куски, как ножницы разрывают ветхую ткань.
Маленькая Марион стояла у окна дортуара и смотрела на чёрную стаю, затягивающую горизонт. Ей было двенадцать лет, но глаза у неё были такими, будто в них отражалось всё, что случится за следующие полвека. Слишком большие. Слишком тёмные. Слишком глубокие.
— Ленорман! Отойди от окна. Сейчас прозвонят к вечерней молитве.
Голос принадлежал сестре Элоизе — толстой, краснощёкой монахине с маленькими свиными глазками и вечно влажными губами. Она не любила Марион. Никто в монастыре не любил Марион, кроме разве что сестры Марты, которая была старой и почти слепой и любила всех, даже мышей, которые грызли муку в монастырском амбаре.
Марион отошла от окна. Она двигалась неуклюже, как медвежонок, — длинные руки, короткие ноги, круглая спина, которая даже в двенадцать лет начинала горбиться, обещая в будущем настоящий горб. Её лицо портили частые веснушки, а волосы — цвета мокрой соломы — вечно торчали в разные стороны, сколько их ни приглаживай.
— Ты слышала меня? — Сестра Элоиза схватила её за плечо и развернула к себе. — Отвечай, когда с тобой говорят.
— Я слышала, — тихо сказала Марион.
— Что ты делала у окна?
— Смотрела на грачей.
— На грачей? — Элоиза скривилась. — Господь создал грачей, чтобы они клевали падаль, а не для того, чтобы на них смотрели послушницы в час молитвы. Иди в часовню. Живо.
Марион пошла. Ей не хотелось спорить — споры всегда заканчивались для неё поркой. В прошлый раз её заперли в подвале на два дня за то, что она сказала сестре-ключнице, где та потеряла ключи от амбара. «Они за печкой, сестра. Под третьим кирпичом, если считать слева». Ключница нашла ключи именно там — и завопила на весь монастырь о колдовстве.