Надежда Соколова – Поместье леди Анны (страница 5)
— Одеял десять штук, простыней двадцать, — докладывала Астер. Она разворачивала край одного тюка, и я увидела шерстяные одеяла — толстые, с тёмно-синей каймой, явно не из дешёвых. — Инструменты: топоры три, пилы две, молотки четыре, гвозди мешок. — Она заглянула в ящик, и в утреннем свете блеснули железные головки. — Еда: мука, крупа, сало, сушёное мясо, соль, сахар.
— И ткань! — добавила Ольнара, распутывая верёвки на последнем тюке. Она развернула рулоны серого и коричневого льна — плотного, добротного, такого, из которого шьют на вырост, чтобы носилось годами. Лён пах свежестью и чуть отдавал деревянным маслом. — На рубахи и юбки. И ещё вот, — она вытащила из того же тюка моток красной нити — яркой, праздничной, — и я поняла: отец добавил для украшения. Мелочь, а сердце защемило.
— Герцог не подвёл, — сказала Жанна, заглядывая в коробки. Она пришла с кухни, вытирая руки о фартук, и теперь стояла, уперев кулаки в бока, и в её глазах я прочитала не только удовлетворение, но и лёгкое удивление: она привыкла рассчитывать на себя, а тут — такая помощь, сразу, без проволочек. — Этим людям повезло, что вы есть, госпожа.
— Не мне спасибо, — ответила я, глядя на гору вещей. В горле стоял ком — то ли от утренней прохлады, то ли от чего-то другого, что я не хотела разбирать. — Ему.
Я подумала об отце, который сейчас, наверное, пьёт свой утренний чай в столице, в кабинете с высокими окнами, и уже забыл об этом портале — столько у него дел. Но вещи — вот они, лежат на траве, пахнут чужим складом и дальней дорогой. Так отец умел любить — не словами, не объятиями, а делом. В этом мы с ним были похожи.
Погорельцев позвали из дома для пришлых. Бернар, глава семьи, пришёл первым — за ним остальные, тихие, ещё не проснувшиеся толком дети, женщины с узелками. Увидев груду вещей — тюки, ящики, рулоны ткани, — он остановился как вкопанный. Рыжие усы его дрогнули, лицо пошло красными пятнами, и он медленно, будто под тяжестью невидимого груза, опустился на колени прямо в мокрую от росы траву.
— Леди Анна... — голос его сорвался, стал тонким, почти детским. — Мы не заслужили...
— Встаньте, — я подошла и взяла его за локоть. Локоть был твёрдым, костистым, и я чувствовала, как под кожей ходит жила — часто, нервно. — Вы люди, которые попали в беду. Помогать — мой долг. И долг герцога.
Я сказала это твёрдо, хотя внутри у самой всё дрожало. Бернар поднялся, но не сразу — он ещё секунду стоял на колене, глядя на меня снизу вверх, и в этом взгляде было что-то древнее: человек смотрит на того, кто вернул ему надежду, и не находит слов.
— Я отработаю, — сказал он наконец, и голос его окреп. — Мы все отработаем. Хоть до конца жизни. — Он обвёл рукой своих — брата, свояка, женщин, детей, которые жались к материнским юбкам. — Наши руки при вас, леди. Наши спины. Мы не привыкли даром есть.
— Живите, — ответила я и почувствовала, как амулет на груди теплеет — одобряет, что ли? — Работайте. И будете сыты.
Инструменты и еду они погрузили на свои телеги — те самые, что привезли их сюда, теперь уже не пустые, а полные. Обещали к вечеру добраться до деревни: дорога была знакомая, и лошади отдохнули за эти дни. Одеяла и ткань забрали с собой — там, в пустых домах, где окна затянуты паутиной, а печи не топились с прошлого года, это было нужнее, чем здесь. Я видела, как женщины бережно перекладывают свёртки, как дети трогают рулоны льна — гладкие, шершавые, — и улыбаются.
— Мы не подведём, — сказал на прощанье Бернар. Он стоял уже на первой телеге, держа вожжи, и солнце светило ему в спину, делая рыжие усы совсем огненными. — Клянусь Четырьмя Ветрами.
Это была старая клятва, та, что помнила ещё дедов, когда ветры считались богами. Я кивнула, принимая клятву.
— Я верю, — ответила я.
Телеги тронулись, сначала медленно — колёса вязли в утренней траве, — потом быстрее. Я слышала скрип, лошадиное фырканье, и голос маленькой Софи, которая вдруг запела — не слова, а просто тянула ноту, высокую и чистую, как родниковая струя. Они уехали — в новую жизнь, в новые дома, на новую землю. А я стояла на крыльце и смотрела вслед, пока телеги не скрылись за поворотом у старого дуба. Амулет под рубахой грел — ровно, спокойно, — и на душе было тепло, несмотря на прохладный утренний ветер, который уже тянул с севера, обещая скорую осень.
— Ты делаешь доброе дело, — сказал Вильгельм, появляясь за спиной.
— Они нуждаются, — ответила я, возвращая взгляд на дорогу, где уже только пыль напоминала об уехавших. — А у меня есть возможность помочь. И у отца.
— Потому ты и Хранительница, — усмехнулся он, и в усмешке этой не было насмешки — только тёплая, чуть грустная гордость. — Не только землю хранишь, но и людей. Земля без людей — просто земля. А с ними — дом.
Я не ответила. Ветер трепал волосы, и я вдохнула полной грудью: пахло осенью — прелыми листьями, мокрой корой, — и дымом. Кто-то топил печь в доме для пришлых — наверное, решили протопить перед тем, как законсервировать до следующей весны. Скоро похолодает: ночи уже стали зябкими, и по утрам на лужах появляется тонкий ледок, который тает к полудню. Но у новых людей есть одеяла, тёплые вещи и крыша над головой. И земля, которая примет их, если будут работать.
— Всё будет хорошо, — прошептала я.
Не утверждение — скорее просьба. К кому? К ветру, к небу, к амулету на груди. Не знаю. Но сказала — и стало легче.
Я повернулась и пошла в дом. Там, в гостиной, на столе уже дымился чайник, и Жанна — наша, усадебная, — нарезала хлеб и достала из кладовой банку с вареньем, которое сварила вчера. Я села к столу, отхлебнула горячего чаю с мятой, и сладкое варенье растаяло на языке — лето, которое уходило, но оставляло свой вкус в каждой банке, в каждом зерне, в каждом сердце.
Глава 3
Ночью ко мне снова пришёл сон. Не тот, где я стояла на холме и защищала землю — с ветром в волосах и магией, текущей по жилам, горячей и послушной. Другой — странный, щемящий, оставивший после себя чувство потери, будто у меня забрали что-то, о чём я и не знала, пока не потеряла.
Я сидела в своей земной квартире — той самой, однушке с ипотекой, которую брала на двадцать лет. Ипотека висела на мне тяжестью, которую я уже почти перестала замечать, как хроническую боль в пояснице. Всё было на месте: старенький диван, продавленный с одной стороны, где я обычно сидела с ноутбуком; телевизор на тумбочке — плоский, но уже немодный, с царапиной на рамке; книги на полках — детективы, фэнтези, пара томиков Чехова, которые я так и не дочитала. Свет в комнате был не солнечный, а какой-то ровный, ламповый — тот, который бывает в хорошую погоду, когда шторы раздвинуты, но солнце не бьёт прямо в глаза.
Кузя, рыжий кот, спал на подоконнике, свернувшись клубком, и его бок мерно поднимался и опускался. Я знала каждую рыжинку на его шерсти, каждый белый носочек на лапе. Он был моим утешением в долгие вечера, когда работа высасывала все силы. Теперь он спал, не ведая, что его хозяйка — не совсем та, кем была.
Но что-то изменилось. Я не сразу поняла — что. А потом заметила: на столе стояли цветы в вазе. Свежие, полевые — ромашки, васильки, колокольчики. Их букет пах по-летнему сладко и чуть горьковато, и я замерла, потому что никогда не покупала себе цветов. Никогда. В моей прошлой жизни на это не было ни денег, ни привычки, ни того, кто подарил бы. На кухне пахло пирогом — тёплым, ванильным, сдобным, от которого у меня всегда текли слюнки, но я никогда не умела так печь. И в воздухе витало что-то неуловимо другое — тепло, уют, спокойствие. То, чего в моей квартире всегда не хватало, хотя все вещи были на месте.
Я огляделась ещё раз. На журнальном столике лежала вязаная салфетка — кремовая, ажурная. Я не вязала. На вешалке у двери висело мужское пальто — тёмно-синее, не моё. На полке с книгами появилось несколько новых корешков — по кулинарии, с яркими картинками.
Из кухни вышла она.
Анна. Та самая Анна, чьё тело я теперь носила в этом мире — сильное, молодое, с ладонями, привыкшими к магии и к лопате. Мои черты лица — те же скулы, тот же разрез глаз, тот же изгиб бровей. Моя фигура, мои волосы — русые, длинные, которые я когда-то постоянно собирала в хвост, чтобы не мешались. Но взгляд — другой. Мягче, спокойнее, без той вечной усталости, что была у меня. В этом взгляде не было темноты под глазами от недосыпа, не было налёта выжженности, который я носила после столичной работы. Был покой.
На ней был простой домашний халат — синий, в мелкий цветочек, волосы убраны в пучок на затылке, из которого выбилось несколько прядей. И живот — округлый, заметный, явно беременна уже месяцев шесть. Она вошла, и я услышала, как она дышит — чуть тяжело, как дышат женщины на поздних сроках, когда каждый шаг даётся с трудом, но это не тягость, а счастье.
— Ты? — прошептала я. Голос мой прозвучал глухо, будто я говорила сквозь толстый слой ваты.
— Я, — улыбнулась она, и улыбка её была такой тёплой, такой домашней, что у меня защемило под ложечкой. — Пришла посмотреть на тебя. Или ты — на меня.
Она села в кресло напротив, и я заметила, как она осторожно устроила живот, положила на него руки — привычным жестом, который успел стать родным.
— Как ты здесь оказалась?