Надежда Соколова – Поместье леди Анны (страница 7)
— Сон приснился, — ответила я, и голос мой прозвучал глухо, с противной хрипотцой. — Плохой.
— Не похоже на плохой, — усмехнулся он, и в этой усмешке не было насмешки. Скорее, мягкая уверенность человека, который видел тысячи снов — своих и чужих — и научился различать их природу.
— Грустный, — поправила я.
— Расскажешь?
— Не сейчас.
Я не могла. Не потому, что не доверяла ему, а потому, что слова разбили бы хрупкость того сна, превратили его в плоскую историю. И ещё потому, что, рассказывая, я бы снова увидела её живот, её кольцо, её покой — и снова захотела того же, с острой, незнакомой прежде болью.
Помолчали. Тишина была плотной, как вода в пруду перед грозой. Вильгельм не уходил, просто висел где-то рядом — я слышала едва уловимое потрескивание воздуха там, где его холод встречался с комнатным теплом. Он не мешал, не давил, но его присутствие было как тёплая рука на плече. Или холодная — в его случае.
— Ты тоже хочешь мужа, — сказал он вдруг. Просто, без обиняков, без обычной своей иронии.
— Откуда ты... — начала я, но он перебил.
— Вижу, — сказал он, и в этом коротком слове было столько веков наблюдения за живыми, что мне стало не по себе. — И не стыдись. Хотеть семью — нормально. Даже Хранительницы выходили замуж. Я помню одну — она держала земли на южных рубежах, тридцать лет. И у неё был муж, кузнец. Такой здоровый, бородатый. Он пек для неё хлеб, когда она возвращалась с обхода. И дети у них были — трое, с такими же горящими глазами.
Я не видела его лица, но представила, как он улыбается — той своей полупрозрачной улыбкой, которая не греет, но утешает.
— У меня нет времени, — прошептала я, и этот шёпот был адресован не ему, а мне самой. Оправдание, которое я повторяла сотни раз, когда одиночество подступало слишком близко.
— Время будет, — голос его стал тише, почти невесомым. — Главное — не упустить, когда появится.
Он исчез — не постепенно, не мерцанием, а вдруг, как выдыхаемый морозный пар. Только холод на мгновение стал сильнее, а потом отступил, оставив после себя лишь пустоту и запах сырой земли. Я знала, что он всё ещё где-то рядом — в стенах, в половицах, в утреннем тумане за окном. Но говорить больше не хотел.
Я повернулась на бок, свернулась калачиком — поза эмбриона, поза защиты, поза человека, который хочет стать маленьким и незаметным, чтобы боль не нашла. Подтянула колени к груди, обняла себя за плечи. Амулет лежал на груди, грел, успокаивал — его тепло было ровным, живым, как сердцебиение. Но тоска никуда не уходила. Она была внутри — глубокая, как колодец, в который упало ведро, и всё никак не удаётся достать.
За окном шумел ветер. Не порывами, а долгой, тягучей песней, которая набирала силу и снова стихала. И пахло дождём — тем особенным запахом, который бывает перед первым осенним ливнем, когда небо ещё чистое, но воздух уже тяжёлый от влаги. Осень. Время сбора урожая и подведения итогов. Сады отдали плоды, поля — зерно, огороды — корнеплоды и соленья. А я, как старое дерево, подсчитывала, что успело созреть во мне.
Я подвела итоги. Вслух, шёпотом, чтобы никто не слышал:
— У меня есть дом — тёплый, крепкий, с печами, которые дышат жаром. Есть люди — тридцать семь душ, считая детей. Есть земля — поля, луга, лес, река. Есть магия — та, что течёт в амулете и во мне, та, что заставляет колосья клониться и ветры стихать. — Я замолчала, сглотнула ком в горле. — Но нет семьи. Нет мужа, который вернётся вечером и просто поставит чайник, не требуя отчёта о делах. Нет того, кто обнимет ночью, уткнувшись лицом в мои волосы. Нет того, кто разделит заботы — не из чувства долга, а потому что наши заботы стали общими. Нет того, кто будет рядом всегда — когда я смеюсь, когда злюсь, когда плачу в подушку, как сейчас.
Я вспомнила Эрика и Селин, как они смотрят друг на друга на людях — стеснительно, но не скрывая. Жака и Брижит — как они перешучиваются, и в каждой шутке слышится долгая привычка быть вместе. Даже кузнеца Мирка и его жену — она приносит ему обед в кузницу, и он оставляет молот, чтобы открыть крынку и поцеловать её в висок. Все эти маленькие, будничные знаки любви, которых я была лишена.
— Твоё время придёт, — сказала во сне та, другая Анна. Она говорила спокойно, уверенно, как человек, который уже получил своё и не сомневается в чужом будущем.
Я не знала, верить ли ей. Но хотелось верить. Отчаянно, как утопающий хватается за ветку. Потому что если не верить, то зачем вставать по утрам, зачем командовать урожаем, зачем вникать в каждую ссору и каждую нужду? Ради чего всё это — если вечером возвращаться в пустую спальню, где только амулет хранит тепло?
Утром я спустилась к завтраку красными глазами. Опухшие веки, тени под глазами, нос, который покраснел — я видела себя в тусклом зеркале на лестнице и поморщилась. Но деваться было некуда. В доме ждали, что госпожа сядет во главе стола, как всегда.
Жанна, увидев меня, ничего не спросила. Только бросила быстрый взгляд — тот особенный взгляд, каким смотрят женщины, которые сами не раз плакали по ночам и знают, что вопросы здесь не помогают. Она молча пододвинула кружку с чаем — дымящуюся, с мятой и липовым цветом, — и положила лишний кусок пирога. Вчерашнего, с яблоками, щедро сдобренного корицей. Больше обычного. Жанна умела лечить едой.
— Надо сил набираться, госпожа, — сказала она, ставя передо мной тарелку с творогом и мёдом. В её голосе не было вопроса — только утверждение.
— Надо, — ответила я, и голос мой прозвучал хрипло.
Я взяла ложку, отхлебнула чай — горячий, терпкий, обжигающий горло, и от этого стало легче. Словно жар вымывал остатки ночной тоски.
За столом, как всегда, было шумно. Я смотрела на Эрика и Селин — они сидели рядышком на лавке, плечо к плечу, и под столом я заметила, как их пальцы переплелись. Селин что-то шепнула ему на ухо, он улыбнулся, и улыбка его была такой открытой, такой юной, что у меня защемило сердце. На Жака и Брижит — те перешучивались через весь стол, бросая друг другу хлебные шарики, и Брижит смеялась тем особенным смехом, какой бывает только у женщин, уверенных в своей любви. На Ольнару — она косилась на одного из молодых парней, помощника кузнеца, и тот, поймав её взгляд, краснел и отворачивался. И в этом неловком, полустыдливом танце было что-то прекрасное — то, что я раньше не замечала или не хотела замечать.
И вдруг меня накрыло. Накрыло осознанием, простым и невыносимым: я тоже хочу так. Хочу любить — не землю, не магию, не долг, а живого человека, с его привычками, слабостями и утренней сонной физиономией. Хочу быть любимой — не за то, что я Хранительница, а просто потому, что я — я. Хочу чувствовать тепло рядом, когда за окном воет ветер и кажется, что весь мир против тебя. Хочу не просыпаться одной в широкой постели, где вторая подушка всегда холодная и не смятая.
После завтрака я дождалась, когда все разойдутся, и подошла к Матиасу. Он сидел на лавке у стены, перебирал сухие травы — рассыпал их на столе, нюхал, откладывал в разные кучки. Пальцы его двигались медленно, будто в полусне, но я знала, что он ничего не упускает.
— Матиас, — сказала я, присаживаясь рядом на корточки, чтобы видеть его лицо. — А вы знаете, как Хранительницы находили себе мужей?
Старик усмехнулся в бороду — длинную, седую, с редкими тёмными прядями, которые помнили лучшие времена. Усмехнулся не надо мной, а скорее над самой постановкой вопроса — так усмехаются старые мастера, когда ученик спрашивает: «А как правильно забить гвоздь?»
— Обычно не искали, — сказал он, откладывая пучок зверобоя. — Сами находились. Земля чувствует, кого ей не хватает. И притягивает нужного человека. Как корень тянется к воде.
— А если не находится? — спросила я тише. Вопрос прозвучал почти жалобно, и я тут же пожалела о такой интонации.
— Тогда ждали, — он поднял на меня глаза — светлые, выцветшие от времени, но острые, как хорошо отточенный нож. — Твоё время ещё не пришло, леди Анна. Не торопи. Сначала укрепи землю. Потом придёт и любовь. Нельзя посадить семя и в тот же день выкопать, чтобы проверить, проросло ли. Оно само проклюнется, когда почувствует тепло.
Он вернулся к травам, давая понять, что разговор окончен. Я кивнула, хотя внутри всё кипело — от нетерпения, от недоверия, от детского «хочу сейчас». Мне казалось, что моё «потом» никогда не наступит. Что я так и останусь одна — с амулетом, с землёй, с людьми, которые смотрят на меня снизу вверх.
Вечером, сидя в беседке, я смотрела на звёзды. Они здесь были другими — не такими, как в моём мире. Крупнее, ярче, с лёгким голубоватым отливом. Млечный Путь тянулся через всё небо, как рассыпанная мука, и в его гуще иногда вспыхивали и гасли точки — то ли падающие звёзды, то ли что-то иное, чего я не понимала. Ветер уже стих, воздух сделался прозрачным и холодным, и от российской травы тянуло горьковатым тленом — последним вздохом лета.
Я думала о своей земной жизни. О той, другой Анне, которая теперь живёт в моём теле, спит на моём продавленном диване, гладит моего рыжего кота. О её муже — соседе с лестничной площадки, который ходит в футболке и водит автобус. О будущем ребёнке — девочке Ане, которую назовут в честь нас обеих. О том, что, возможно, это и есть справедливость — каждая из нас получила то, что было нужно другой. Она — покой, семью, тепло. Я — силу, землю, предназначение.