реклама
Бургер менюБургер меню

Надежда Соколова – Хозяйка Покинутых земель (страница 4)

18

Стол в центре был грубо сколочен из толстых, неструганых досок, покрытых бесчисленными пятнами, царапинами и ножевыми порезами. Каждый такой порез, каждое темное пятно – следы долгой, тяжелой жизни этой кухни, жизней, что прошли здесь до нас. И сейчас за этим столом сидели двое.

Эльза. Массивная, широкая в плечах, с тяжелыми, узловатыми руками, которые двигались медленно, но с удивительной, въевшейся в кровь уверенностью. Она размешивала деревянной ложкой похлебку в закопченном горшке, и пар поднимался к потолку густыми, аппетитными клубами. Ее зеленоватая кожа в тусклом свете масляной лампы казалась серой, пепельной, как старая зола. Тяжелые веки опухли от недосыпа, под глазами залегли синие тени – орчиха почти не спала последние ночи, прислушиваясь к каждому шороху за стенами. Она не обернулась на мои шаги, но я знала, что она слышала меня еще на лестнице – ее большие, чуть скошенные уши улавливали любой звук.

Рядом, пристроившись на высоком табурете, сидела ее дочь. Лина. Имя я узнала только на третью неделю, когда девочка впервые осмелилась прошептать его в ответ на мой вопрос. Она теребила край ветхого, застиранного передника, и пальцы ее, тонкие, как у птенца, дрожали. Огромные, темные, почти черные глаза с поволокой смотрели на меня с пугливым любопытством, изучали, оценивали. Она всегда молчала в моем присутствии, но сегодня тишина была особенно густой, тяжелой, словно перед грозой. Мне казалось, что девочка что-то знает, что-то чувствует, но не может или не смеет сказать.

– Садитесь, госпожа, – голос Эльзы прозвучал глухо, без обычной хрипотцы. Она все-таки обернулась, и в ее маленьких, глубоко посаженных глазах мелькнуло что-то, похожее на тревогу. Но она промолчала, лишь поставила передо мной глиняную миску с дымящейся похлебкой.

Я опустила взгляд в миску. Плавали в мутной жидкости лишь тонкие, полупрозрачные ломтики репы, несколько кружочков моркови, разваренных до мягкости, и редкие, тощие волоконца вяленого мяса, которое Эльза экономила так, словно оно было золотым. Порция была скудной, даже для меня, не отличавшейся богатырским аппетитом. Но я знала, что это все, что мы можем себе позволить.

Я взяла ложку. Деревянная ручка была обжигающе горячей – Эльза всегда мыла посуду кипятком, словно пыталась продезинфицировать не только миски, но и саму нашу жизнь. Я кивнула в знак благодарности, но орчиха уже отвернулась к плите.

Ели молча.

Тишина стояла такая, что звон ложек о глиняные края казался оглушительным. Чавк-чавк-чавк – ритмично, уныло, как стук маятника. Где-то в углу, за старой деревянной бочкой с водой, монотонно капала вода из неплотно прикрытого крана. Кап… кап… кап… Капли падали в подставленное ведро, и каждый удар отдавался в висках тупой болью. Слышно было, как за тонкой стеной, в каморке, которую конюх обустроил себе при конюшне, Мартен перебирает упряжь – ритмичный звон металла о металл, скрип кожи, глухие удары, когда он поправлял седло. Он никогда не ужинал с нами. Всегда ссылался на занятость, на то, что надо проведать Бурю, проверить засовы, убедиться, что дверь конюшни надежно заперта. Но я подозревала, что дело не только в этом. Ему было неловко сидеть за одним столом с двумя женщинами и ребенком. Или, может, он считал, что так положено по какому-то неведомому мне кодексу чести оборотней. А может, он просто боялся сближаться с нами. Боялся, что если привяжется, то потеря будет слишком болезненной.

Мы до сих пор толком не выстроили этих отношений. Кто кому служит? Кто кому платит, если платить в этом мире нечем, кроме как разделенным трудом и общей надеждой на выживание? И есть ли у нас вообще что-то общее, кроме липкого, въедающегося в кожу страха перед темным лесом, что начинается сразу за оградой?

Я посмотрела на Лину. Девочка ела маленькими, аккуратными глотками, стараясь не чавкать, не проронить ни звука. Но руки ее, сжимавшие ложку, слегка дрожали. Она часто зажмуривалась, когда порыв ветра снаружи с силой бил в ставни, и тогда деревянные створки жалобно скрипели, а в щели задувал холодный воздух. И каждый раз, когда это случалось, Эльза, не глядя на дочь, опускала свою широкую, тяжелую ладонь на плечо девочки и задерживала ее там на несколько секунд. Жест был машинальным, почти неосознанным, но в нем было столько защиты, столько молчаливой, звериной нежности, что у меня на миг защипало в глазах.

В похлебке попался жесткий, не выварившийся кусок репы. Я жевала его долго и сосредоточенно, почти механически, глядя на пламя свечи в центре стола. Огонек метался, дергался от каждого сквозняка, отбрасывая пляшущие тени на усталые лица Эльзы и Лины. Мысли текли вязкие, тяжелые, как смола, что сочится из сосны. Лес. Врата Бездны. Нечисть, что бродит там, среди вековых стволов. Изгнанники, брошенные на съедение тьме. И мы посреди всего этого – четыре существа, сцепившиеся в одну упряжку лишь потому, что выживать поодиночке здесь невозможно. Случайные попутчики в поезде, который несется в пропасть. И даже не знающие толком друг друга. Не успевшие узнать, потому что каждое утро может стать последним.

Эльза первой отодвинула миску. Ела она быстро, по-рабочему, не чувствуя вкуса, просто заталкивая в себя топливо, необходимое для жизни. Движения ее были грубыми, но в них чувствовалась вековая привычка к тяжелому труду, к тому, чтобы брать от жизни только самое необходимое и не ждать большего. Лина допила остатки, аккуратно, до последней капли, и поставила ложку ровно, параллельно краю миски, словно выполняла какой-то важный, заученный ритуал. Я доела последнее, облизала ложку (Эльза бы осудила, но Эльза не смотрела) и ощутила, как тепло медленно, неохотно разливается по телу, вытесняя липкий, холодный ужас последних часов. Но лишь на время. Я знала, что он вернется, как только я останусь одна.

– Спокойной ночи, госпожа, – глухо произнесла орчиха, собирая посуду. Ее спина, широкая, сутулая, выражала такую усталость, что мне захотелось подойти и обнять ее. Но я не посмела. Между нами все еще была стена – не вражды, но незнания, непонимания того, как себя вести.

Лина подняла на меня взгляд. В темных, бездонных глазах плескалось что-то, от чего у меня сжалось сердце. Девочка шевельнула губами, будто хотела что-то сказать, но передумала. Она уткнулась взглядом в стол, в его грубую, исцарапанную поверхность, и замерла, маленькая, беззащитная, похожая на птенца, выпавшего из гнезда.

Я кивнула им обеим, не доверяя голосу, и вышла из кухни.

Свеча в моей руке к тому моменту оплыла настолько, что воск залил почти все подсвечник и огонек едва теплился, бился в предсмертной агонии, отчаянно цепляясь за жизнь. Пламя стало маленьким, синим, почти невидимым, и тени от него стали длинными, искаженными, зловещими. Подниматься по лестнице пришлось почти на ощупь, придерживаясь свободной рукой за шершавую, холодную стену. Штукатурка местами облупилась, и под пальцами чувствовался голый камень, сырой, покрытый какой-то слизкой пленкой.

Коридор наверху встретил сквозняком. Ветер задувал откуда-то с чердака, гулял по пустым комнатам и вырывался в коридор, пахнущий сыростью, прелым деревом и еще чем-то сладковато-тошнотворным – может быть, мышь сдохла где-то под полом. Я ускорила шаг, почти побежала к своей комнате, боясь оглянуться, боясь увидеть то, что, возможно, стояло у меня за спиной.

В моей комнате камин почти догорел. Лишь редкие, ленивые язычки пламени лизали почерневшие, обуглившиеся поленья, издавая тихое, умирающее шипение. В комнате было холодно – тепло ушло, выветрилось через щели в окнах, через неплотно прикрытую дверь. Я разделась быстро, дрожа так сильно, что зубы выбивали дробь. Пальцы не слушались, пуговицы не поддавались, и я дергала одежду, почти срывая ее с себя. Забралась под тяжелое, пахнущее пылью, сыростью и, кажется, мышами одеяло. Оно было влажным на ощупь, и я поджала ноги к животу, стараясь согреться собственным теплом.

Я долго смотрела, как умирает огонь. Языки пламени становились все короче, все реже, пока не превратились в тлеющие угли – красные, с синим отливом, пульсирующие в такт моему сердцу. А затем и угли потускнели, покрылись серым, безжизненным пеплом. Последняя искра вспыхнула на миг ярче и погасла навсегда.

За окном, где-то далеко в лесу, заунывно и протяжно завыл волк. Или не волк. Звук этот нарастал, переливался, дрожал в холодном воздухе и затихал, чтобы через минуту возобновиться с новой силой. Вой этот был не просто голодным или злым. В нем слышалось что-то древнее, торжествующее, что-то, что знало: люди боятся. Люди дрожат в своих хлипких домах. А лес ждет.

Я закрыла глаза.

Свечу я задула еще до того, как забралась в постель, и теперь темнота была полной, абсолютной. Густой и влажной, как осенняя земля за стенами дома. Она давила на веки, заползала в уши, в рот, в каждую пору тела. Я лежала, не шевелясь, боясь дышать, и слушала, как бьется мое сердце – слишком громко, слишком часто.

Где-то в коридоре скрипнула половица. Всего одна. Короткий, жалобный звук.

Я замерла, вцепившись в одеяло побелевшими пальцами.

Тишина.

Только ветер за окном, да вой вдалеке, да стук моего собственного сердца, готового выпрыгнуть из груди.