Надежда Плевицкая – Мой путь с песней. Воспоминания звезды эстрады начала ХХ века, исполнительницы народных песен (страница 14)
Отвезла меня мать в Девичий монастырь и отдала под заботливую руку тех старушек-монахинь, у которых мы ночевали четыре года назад.
Старшая, матушка Милетина, уже сорок лет была монастыркой, а мать Конкордия – свыше двадцати. Тяжелым трудом они сколотили себе крошечные сбережения и выстроили келью в четыре покоя: монахини живут здесь на свои средства, это не общежительный монастырь, все работают сами для себя, и каждая по своим способностям имеет достатки: только уж очень престарелые живут на счет монастырский. Мне средства к жизни доставляли из дому.
Чтобы постричься в монахини, нужно прожить в монастыре не меньше трех лет, неся послушание, а потом сделать вклад в триста рублей. Тогда одевали в черную одежду и свершали постриг в монашеский чин. Но многие девушки несли послушание и ходили в цветных платьях по четыре и пяти лет, не имея для вклада трехсот рублей. У моих старушек была келейница Поля. Она уже шесть лет в монастыре, а все ходит в цветном: вклада не вносит. А как ей внести, когда она, бедная, к рукоделию не способна, заработать не в силах, а сама сирота. Жила она у старушек, работала черную работу и так при них и кормилась. Часто видела я у Поли заплаканные глаза: желалось ей черного платья да пострига, обительских уз навеки.
Троицкий монастырь, куда меня привезли, в городе Курске, на Сергиевской улице. Тут же базар, трактиры, торговая суета. В базарное время и за высокие стены долетает уличный гул и гам.
А в стенах обители разлита благостная тишина. Проходят, как черные тени, монахини. Неугасимая лампада мерцает в правом крыле нижнего храма, в часовне. Там, у аналоя, день и ночь дежурная монахиня читает псалтырь, там неустанна молитва к Престолу Господню об упокоении усопших.
Тоскуя по отцу, я часто забегала в часовню ставить заупокойные свечи.
– Иде же праведние упокояются, – молилась я.
Ведь молиться за упокой его душеньки и отпросилась я в монастырь…
На рассвете, часов в шесть утра, как только пройдет колотушка, я быстро вставала, умывалась, зажигала лампады и убирала до пылинки большую келью, куда вскоре выходила и матушка Милетина. Она благословляла меня и спешила во храм. Конкордия уходила за нею. Она была «поводырка» и по седмицам служила при матушке игуменье.
Звеняще и глухо ударял колокол, и с первым благовестом я тоже спешила на молитву.
Наше место молодых послушниц было при входе во храм, с левой стороны. Подле, за решеткой, тоже слева, виднелось множество остроконечных черных повязок молодых монахинь. А с правой стороны было место монахинь скуфейных, и тут же, впереди, стояло кресло матушки игуменьи. Когда мы выходили попарно прикладываться ко кресту, то повертывались к матушке игуменье лицом и кланялись ей низко, касаясь рукою земли.
Все монастырские уставы нравились мне. Казалось, что в обители свято все и что грешному места тут нет. Так минул год и другой. Мои покровительницы-старушки уже поговаривали одеть меня в черные одежды, чтобы я могла петь на клиросе.
Мне тогда шел шестнадцатый… И зачем я выросла, лучше бы так и остаться мне маленькой Дёжкой, чем узнать, что и тут, за высокой стеной, среди тихой молитвы, копошится темный грех, укутанный, спрятанный. Лукава ты, жизнь, бес полуденный…
А может, оттого больно глазаста я стала и душа забунтовала, что судьба звала меня в даль иную…
Помню, подходила Пасха. Меня посылали в город продавать писанки и вербочки с яркими цветиками. Помню еще, что мои наставницы словно приметили мое тогдашнее смятение.
– Что ты, Паучок, попритих?
Но я молчала. Огорчило бы моих милых старушек, нарушило бы их святой покой, узнай они, что Паучок задумал выбираться из монастыря.
В те годы на Пасхальную неделю постоянно приезжала в Курск бродячая труппа – большой цирк. Огромный балаган раскидывали на Георгиевской площади. А к балагану жались разные чудеса: паноптикум, панорама, показывающая войну, кораблекрушения и прочие происшествия. Тут же зверинец, тут же перекидные, круглые качели.
Посмотреть-погулять стекались сюда не только куряне, но и соседние слобожане – из Ямской, из Стрелицкой.
На Пасхальной, помню, неделе отпустили меня из монастыря в гости к сестре Дуняше, которая служила тогда в красильне. Я еще ни разу не была на Георгиевской площади и упросила сестру пойти на гулянье.
Сестра катала меня на карусели, водила в зверинец. Звонок зазывал публику в цирк. На подмостках бегал клоун с колокольчиком и хриплым голосом уговаривал публику скорей брать билеты, а то не успеют. Из балагана вышла девочка лет двенадцати, в красном костюме. Она была на удивление как хороша. Вышли еще на подмостки боярин и боярыня в ярких блестящих нарядах.
Мы решили пойти в балаган – гулять так гулять. «Потом стыдно матушке в глаза смотреть будет», – подумала я, но что-то влекло меня в балаган.
Купили билеты, сели на скамьи. Сначала вышел хор бояр, пели да танцевали. За ним выскочила та девочка в красном платьице. Она быстро бегала по проволоке, вертелась.
«Так кувыркаться и я бы, пожалуй, могла, учеба только нужна», – думала я, не отрывая взгляда от акробатки.
Смешил еще клоун, потом вышел хохол со скляницей горилки в руке, запел: «Кумочки-голубочки, здоровеньки булы». Публика покатывалась со смеху. И правда, был он потешный. А тут вылетела на сером коне наездница, ловкая, быстрая.
«Хоть и грешно такой голой при народе на коне прыгать, – думала я, – а так я тоже могла бы. Уж если всюду грех – и в миру, и в обители, – уж лучше на миру жить».
И порешила я разом: «Уйду в балаган и стану акробаткой». Когда мы вышли на площадь, я тотчас же сказала сестре, что хочу стать акробаткой. Дуняша приказала, чтобы я не молола вздор.
Ночевала я у сестры. Всю ночь виделись мне красная девочка и наездница на сером коне. Я представляла себя на их месте и всю ночь горела от мысли пойти завтра к директору балагана и проситься в его театр.
Наутро я так и сделала.
Когда пришла я туда, балаганный директор дрессировал лошадей. Сердце стучало, едва сумела я пролепетать мою просьбу. А директор, к моему удивлению, сразу же согласился принять меня, хотя бы сейчас. Он даже не спросил о родителях, откуда я взялась вообще. За руку он подвел меня к вчерашней красной девочке, которая оказалась его дочерью. Тут же был и клоун, и его жена-наездница. Сегодня она не выглядела так красиво, как вчера верхом на коне. А девочку звали Леля. Она повела меня на квартиру, в номера, которые были против балагана.
В номерах, как видно, жили артисты. Бегали неопрятные детишки директора и клоуна. Пахло керосином и колбасой с чесноком. Леля указала мне комнату; сказав, что тут живет она со старшей сестрой, и если я приду в балаган, то тоже буду жить с ними.
Моей сестры не было дома, когда связала я в узелок мои вещи и ушла, никем не замеченная, на площадь. В номерах я застала Лелю, она готовилась идти в цирк на представление. Жена директора, тощая и хмурая женщина, угощая меня чаем, осведомлялась, откуда я родом да сколько мне лет, а под конец сказала, что завтра утром всю труппу будет снимать фотограф и что для меня приготовлен голубой костюм, только я должна его осмотреть и приладить.
Странная тоска сжала мне сердце, когда в этой чужой комнате примеряла я голубой, весь в блестках, наряд. Еще вчера и не думала, что уйду от сестры, не сказав никому, куда иду и зачем. И что подумают мои старушки-монахини? А мамочка? И думать не хочу, так мне страшно…
Огни, яркие уборы, музыка, гул толпы, я рассеялась в цирке, но спалось мне у Лели плохо. А утром после чая велели мне одеваться и идти в театр, где ждал нас фотограф. Среди цирковой труппы я стояла в боярском костюме. Дорого бы я дала, чтобы взглянуть теперь на этот портрет.
Боярское голубое платье приладила на себя хорошо, но директор приказал мне переодеться в короткую юбочку для занятий. Леля уже упражнялась на проволоке, а для меня положили на пол толстый канат и дали в руки длинную палку, надо полагать для баланса. А когда я научусь на полу ходить по канату, его натянут немного повыше и так я привыкну разгуливать по канату, а там и на проволоке. Признаться, и это мне нравилось не меньше боярских костюмов.
И помню, было это на другой же день. После репетиций села я отдохнуть на скамейку для зрителей, а ко мне подошел клоун. От него пахло вином. Подсел он ко мне и стал говорить любезности, вовсе не подходящие для женатого человека. От выпившего клоуна я убежала в комнату Лели. Прижалась в угол, у окна, от страха дрожу.
Вдруг слышу – спрашивают внизу Надежду Винникову. Кто бы мог быть, никто не знает, где я. А дверь уже растворилась, и на пороге стоит моя мать, растерянная, заплаканная.
– Так вот ты где!
Не испугай меня клоун, я бы так не обрадовалась, а теперь ей не пришлось долго уговаривать меня идти домой. Она упрекала директора, что тот берет девчонок без спроса родителей, а я собирала молчком свой узелок. Послушно вышла за матерью из цирка. Она плакала:
– И за что наказал меня Господь? Терпеть такой срам. Лучше бы прибрал тебя Бог. Ишь, что вздумала: из святой обители да в арфянки[16]. Что тебе, лукавый, что ли, советовал?..
Мне стало стыдно, что мать на улице плачет, шумит, – я тихонько отстала от нее, нырнула в ворота. А она думала, Дёжка за нею идет, и размахивала руками, и все упрекала. Я выглянула. Мать шла сгорбившись, убитая, жалкая, голова дрожит. И заглотала я горькие слезы. «Да что же я делаю с мамочкой, милой моей, ненаглядной?» Побежала, обняла ее и в слезах обещала ехать в деревню, домой, куда хочет, только в монастырь не вернусь.