реклама
Бургер менюБургер меню

Надежда Мандельштам – Воспоминания. Книга вторая (страница 92)

18

XIII. «Поэма без героя» и моя обида

Под «первым посвящением» «Поэмы без героя» стоит дата — 27 декабря. Это годовщина смерти Мандельштама — по крайней мере, по официальным данным, а других у нас нет. Официальным доверять нельзя, но приходится. Ахматова сначала поставила 28 декабря, потому что кто-то дал ей это число, и она поверила. Мне же она не верила, считая, что я могу все перепутать, а она никогда. Мне пришлось принести ей бумажку из загса, она поспорила для виду («А может, есть другая бумажка — почем вы знаете?!»), но, как потом выяснилось, сдалась и дату переделала. Точно так она утверждала, что Мандельштам нигде никогда не был, никакой Италии не нюхал, никаких экзаменов никогда не сдавал, а я никаких языков не знаю, ни латыни, ни английского не нюхала и ничего не читала... Главный пункт — последний санаторий в Саматихе — был, по ее мнению, нервным, а не простым домом отдыха с врачом-директором на все руки. Переубедить ее было невозможно. Путала она все, как люди, но «несравненная правота» мешала ей поверить исправлениям. Я считаю большой победой, что она переменила дату под «первым посвящением», но предупреждаю, что найдутся экземпляры с 28 декабря. Она жаловалась, что никто даты не замечает, и перенесла ее в заглавие «первого посвящения», чтобы она стала на самом видном месте. Найдутся экземпляры с датой-заглавием.

В «посвящении» поминаются ресницы. У Мандельштама они были невероятной длины. Еще в Киеве в первые дни нашей близости одна довольно милая опереточная дива долго разглядывала Мандельштама, а потом сказала: «Он совсем не похож на поэта — только ресницы». Муж дивы тоже был поэтом и сочинял эстрадные номера в стихах. Дива, конечно, предпочитала своего поэта, но ресницам все-таки позавидовала. Сам Мандельштам ощущал их как нечто тяжелое и нередко поминал в стихах. Я дразнила его, что он принадлежит к ресничным и потому ими интересуется («мерцающих ресничек говорок»). Ахматова где-то раздобыла кучу стихов Ольги Ваксель — Мандельштам даже не подозревал, что она пишет стихи. Среди них Ахматова облюбовала одно, где поминаются ресницы, и сказала: «Это, конечно, Осе». Я удивилась: «Разве у одного Оси были ресницы? Да и год не тот...» Стихи с ресницами были написаны после того, как Ольга приходила к нам в Царское. Мы тогда сразу уехали на юг и больше в Царское и в Ленинград не возвращались. Ахматова отвела вопрос о дате: стихи о любви часто появляются через много лет после окончания романа. А про ресницы: «Где вы еще такие видели!» Такие я видела только у детей на Кавказе — у взрослых они вылезают. Чьи же ресницы в «посвящении»?

В Ташкенте, в первый раз услыхав «Поэму», я спросила, кому адресовано «первое посвящение». Ахматова с досадой ответила: «На чьем черновике я могу писать!» Виленкину и еще кое-кому она прямо говорила, что «посвящение» написано Мандельштаму (Виленкин даже написал мне об этом письмо, и оно у меня в архиве). В «посвящении» есть снежинка, тающая на руке, и я сначала думала, что она где-нибудь поминается в стихах Ахматовой или Мандельштама. Ахматова меня успокоила: «Ося знает». Разговор происходил чуть ли не в шестидесятых годах, когда Ахматова с необычайной силой стала беречь от меня свои «заветные заметки». Наконец, в «Поэме» на секунду звучит голос Мандельштама и его подлинные слова: «Я к смерти готов...» Эти слова Ахматова приводит в «Листках из дневника». Кстати, дневника никакого не было: попробовали бы мы писать дневник! Ничего, кроме этих «листков»...

У меня есть два экземпляра «Поэмы». На одном есть инициалы Князева над «первым посвящением», но они зачеркнуты рукой Ахматовой. Она зачеркнула их при мне, сказав, что это опечатка. На другом экземпляре их нет. В печати «Поэма» появилась с именем Князева на «посвящении». На чьем же черновике она писала и чьи вспомнила ресницы? Если в «Поэме без героя» речь идет о двух погибших, из которых один отнял у себя жизнь перед началом нового века, а другой принял свой жребий и не попытался от него ускользнуть, поэма как-то углубляется. Внутренняя свобода привела Мандельштама к смерти «с гурьбой и гуртом», а «драгунский корнет со стихами и с бессмысленной смертью в груди» уклонился от судьбы и совершил величайший акт своеволия — самоубийство: «Сколько гибелей шло к поэту — глупый мальчик, он выбрал эту — первых он не стерпел обид... Он не знал, на каком пороге он стоит и какой дороги перед ним откроется вид...» При таком понимании не случайной окажется реминисценция из «Бесов», воспроизводящая обстановку самоубийства величайшего своевольца Кириллова: «...кто-то снова между печкой и шкафом стоит».

В «Поэме без героя» Ахматова ведет всю линию на недосказанности и уклончивости, а ее сила как поэта в лобовой атаке и в прямоте. Статья о «Каменном госте» — самооправдание Ахматовой, хотевшей доказать, что биографические данные запрятаны в литературе, проходят своеобразную обработку: Пушкин обнаруживается и в Дон-Гуане, и в Командоре. Оба героя — своеобразное воплощение самого Пушкина. Для фабульных вещей девятнадцатого века этот метод вполне оправдан. «Поэма без героя» — развернутое лирическое высказывание, поминальный плач по ушедшему времени, в котором таились зародыши страшного будущего. В такой вещи «облитературивание сюжета» не «объективизация», а ложная уклончивость. Шкатулка с тройным дном имеет смысл, если в ней действительно можно что-нибудь спрятать, но во время обыска или после смерти все три дощечки вынимаются в один миг: что же там лежит?

Ахматова, видимо, решила под конец слить Князева и Мандельштама, пропустив обоих через литературную мясорубку, вот и вышло, что она пишет на черновике Князева, а у гусарского корнета, может, и не было черновиков. Право на черновики надо еще заработать. Время покажет, было ли это право у Мандельштама. Во всяком случае, еще в 19 году он сомневался в нем, а потом никогда о черновиках не заговаривал.

Еще печальнее, если Ахматова пыталась сделать из Князева и Мандельштама нечто вроде двойников: два лика одного лица, один рано ушел, другой остался до конца. Эти два человека слиться не могут, и на слова «Я к смерти готов» тоже надо заработать право. Моя обида, что ради литературной игры Ахматова злоупотребляла словами Мандельштама и датой его смерти.

Двойничество — не только литературная игра, но психологическое свойство Ахматовой, результат ее отношения к людям. В зеркалах и в людях Ахматова искала свое отражение. Она и в людей гляделась, как в зеркала, ища сходства с собой, и все оказывались ее двойниками. Ольга Судейкина, по словам Ахматовой, — «один из моих двойников», Марина Цветаева — «невидимка, двойник, пересмешник», надпись на книге мне: «Мое второе я»... Сколько у человека может быть «я» и почему они между собой такие несхожие? Познакомившись с Петровых, Ахматова спрашивала меня и Мандельштама, узнаем ли мы ее в новой знакомой. На старости Ахматова вдруг узнала себя в дочери Ирины Пуниной, Ане Каминской, и даже заставила ее отрастить себе челку. Аня показалась мне абсолютно нелепой в ахматовской челке, и Ахматова отчаянно на меня обиделась. В старости Ахматова начала и всех мужчин считать двойниками, не своими, конечно, а друг друга. Все, живые и мертвые, объединялись тем, что влюблены в нее, Ахматову, и пишут ей стихи. В зрелые годы Ахматова была другая, и подобное отношение к людям характеризует ее старость и, пожалуй, как я подозреваю со слов Мандельштама, раннюю, еще ничем не омраченную молодость. В старости и в юности мы все эгоцентрики, а в игре в двойничество действовал механизм эгоцентризма. Правда, в оправдание Ахматовой я могу сказать, что кроме эгоцентризма в этом проявлялось еще свойство, присущее ей в самой высокой степени: она увлекалась каждым человеком, и от этого у нее возникала потребность покрепче его связать с собой, слиться с ним. Особенно остро это свойство проявлялось по отношению к женщинам, которых Ахматова производила в «красавицы», а их было бесконечно много.

Культ красавиц — специфика десятых годов, скорее петербургского, чем московского происхождения. К годам моей молодости «красавицам» было за сорок. Они перенесли голод и сильно полиняли. Мандельштам показывал мне одну за другой, и я только ахала, откуда взялись такие претензии! Мое поколение дало «подружек», и самые красивые из них — Люба Эренбург, Сусанна Мар — красавиц не разыгрывали. В «Египетской марке» Мандельштам взбунтовался против нелепого культа: «Тоже, проклятые, завели Трианон... Иная лахудра, бабища, облезлая кошка...» К чести «красавиц», они отлично мыли полы, стирали, стояли в очередях новой жизни... Ахматова осталась верна культу красавиц, с которыми дружила, — их она превозносила до небес, зато умела здорово разоблачить всех принадлежавших к чужим кланам. Я любила ругающуюся Ахматову и ее грозные разоблачения «прекрасных дам» символистов. Живописность ее словесных портретов была головокружительной. Эта сила речи прорвалась в стихах, но все же недостаточно.

К десятым годам у Ахматовой двойственное отношение. С одной стороны: «До неистового цветенья оставалось лишь раз вздохнуть», с другой карнавальное беснование, разгул масок и личин, упивающихся своей безответственностью: «И ни в чем не повинен: ни в этом, ни в другом и ни в третьем. Поэтам вообще не пристали грехи». В поэме Ахматова рассматривает десятые годы как порог, преддверье к будущему, где все понесут расплату. Многие из ее современников слышали в десятых годах гул будущего: «И всегда в духоте морозной, предвоенной, блудной и грозной, жил какой-то будущий гул». Ахматова отчетливо видит связь времен: «Как в прошедшем грядущее зреет, так в грядущем прошлое тлеет — страшный праздник мертвой листвы». Это ответ тем, кто по-прежнему считает десятые годы блаженным «серебряным веком», а все последующее — случайностью, неожиданным вывихом, потому что век оступился. Теория вывиха — the time is out of joint — самоутешение, потому что кости можно вправить. Эмиграция придерживалась теории вывиха и полвека прожила со сложенными чемоданами. Для Ахматовой вывод другой: колючая проволока лагерей и вторая мировая война (по мне — лишь бы не третья, но она в старческой самоуспокоенности об этом не думала). Карнавальное веселье, которое я видела в Киеве, — остаток десятых годов, как и некоторые явления двадцатых. Ими и сейчас козыряют легковесные старички, а они коренятся в десятых годах.