Надежда Горлова – Дом в Карпинке (страница 3)
Садовник сковывал жизнь, как иней.
– Что же это ты, Иван Васильевич, в шапке ешь? У русских так не принято, надо снимать, – замечал Корней Иванович, появившись во время обеда. Рита утекала под стол, Евдокия не могла сглотнуть, а Иван Васильевич краснел и понимал, что стесняется лысины, которая только что вспотела.
Но Евдокия выписала со Смоленщины свою семью, и Корней Иванович утратил власть над соседями, – порядок был поглощен хаосом.
2
Мать Евдокии Федосья оказалась женщиной необыкновенной красоты. Такая же темноликая, как и старшая дочь, она словно сошла с иконы. Она была моложе Ивана Васильевича, и носила косу толщиной в шею. Если же запрокидывала голову, ей с большим трудом удавалось опять смотреть вперёд. Во время войны Федосья была контужена, говорила только по-белорусски и вела себя странно.
Иван Васильевич успокоился, убедившись, что у тёщи повреждён рассудок – когда он впервые увидел её, сходящую с поезда в платке, не обрамляющем лицо, а лежащем на волосах как омофор, его душа задрожала – это была та женщина, образ которой когда-то разбился, как зеркало, и крупные осколки его разобрали себе мать, первая жена и Евдокия.
Федосья весь Дом считала своим, заходила на половину Корнея Ивановича и занималась там тем же, чем и на своей половине – принималась штопать, мести, засыпала на чужой кровати.
Старший из братьев Евдокии, Иван, вернулся с войны с сохнущей рукой. Иван Васильевич впервые услышал его голос на третий день жизни юноши в Доме. До этого он взглядами разговаривал с братьями и сёстрами. Иван сказал, что присмотрел место для землянки и попросил лопату.
У Петра был самый большой нос изо всех, что Ивану Васильевичу приходилось видеть. В первый же вечер Пётр пошёл на мотанье в совхоз. Он играл на баяне, пел, резал по дереву и через три месяца женился на Нюрке, известной хохотушке с мордочкой грызуна. Они получили квартиру в совхозе, дружно жили, работали на новом свинарнике, пили вместе, воровали поросят и комбикорм, нажили четверых детей, спились, и все их дети спились на этом же свинарнике, обветшавшем за полвека. Перед смертью Петра свиньи поросились в лужах дождя, а крыша, обваливаясь, давила поросят.
Сестра Катя не была красивой девушкой, но делала вид, что красива. В её облике была отточенность. Она наводила кудри и подкладывала тряпочки в лиф. В ней было польское, как и в Иване и в Любке, остальные дети Федосьи по виду были цыгане или евреи, в оккупации им приходилось прятаться вместе с евреями.
Яша был красив, чёрен, кудряв и глуп. Ему покупали красные рубашки, его обманывали почём зря, женщины чесали ему кудри, подпаивали его и воровали у мужей табак для Яшеньки. Яша продолжал оставаться девственником, кормил лошадь хлебом изо рта в рот и ходил с мужьями на охоту.
Любке было двенадцать лет, у неё не заживали локти и колени, она сама себе ножницами стригла волосы, её звали Курпинский Чёрт, и многие считали её мальчиком.
3
Пётр первым покинул Курпинку. Вторым был Иван.
Эта баба воровала ягоды. Корней Иванович поймал её и за локоть, пахнущий клубникой, повёл к Дому, чтобы выбрать из числа соседей двоих свидетелей. Баба, пытаясь смутить Садовника, кричала, что пришла на свидание к Ивану. У неё был пронзительный, но приятный голос, как у сойки.
В сумерках ещё было видно, как разбуженные птицы перелетают в ветвях, словно деревья перебрасываются крылатыми камнями. Осины сверкали изнанками листьев как невидимые великаны белками глаз.
Садовник подвёл женщину к землянке, о существовании которой она не подозревала, чтобы пристыдить её. Он вызвал Ивана из тайного убежища, и Иван вышел из-под куста крушины – Садовник разбудил его, но голос женщины уже стал частью его сна.
Юноша вышел, от него пахло сеном, тотчас стемнело. Грудь Ивана в вороте рубашки так приятно белела в темноте, что женщина бросилась к Ивану хотя и наигранно, но с радостью, и птичьим голосом выпевая «Дроля мой! Дролечка!» оттеснила юношу к крушине.
Они провалились в землянку, и озадаченный Садовник пошёл домой, глядя себе под ноги, в дымки тумана, и думая, что и ему нужно выписать сюда сына.
Женщина оказалась рябая, на десять лет старше Ивана, вдова с двумя детьми. Она взяла Ивана «во двор» и уморила его работой не от злобы, а потому, что Иван был безотказен и никогда не подавал вида, если ему было плохо. Он и у падчериц был на побегушках и умер, надорвавшись, сорока пяти лет.
4
К Корнею Ивановичу приехал сын с женой и ребёнком. Владимир Корнеич был ровесником Евдокии, но взгляд у него был такой тяжёлый, что даже отец не мог выдержать его, и отводил глаза. Владимиру Корнеичу не было дано ни одного таланта, но красота мира ранила его. Овладеть красотой мира может только художник, неудавшийся художник может овладеть только миром. Карпинка сразу стала миром Владимира Корнеича. Он страстно возжелал этот Дом, эти сады, лес, заболоченные пруды с тайными родниками, сосняк – сосны, растущие треугольником, в середине которого глазом смотрит пруд с чёрной водой, окопанный земляными валами, словно это веки, и обрамлённый как ресницами кустами акаций.
Владимир Корнеич устроился на пилораму, – его отцу недолго оставалось до пенсии, а Владимиру Корнеичу – до царства. Ему казалось, что, когда Карпинка будет принадлежать ему, боль уйдёт из сердца, потому что боль, причиняемую красотой, он принимал за жажду обладания.
5
Когда у Евдокии начались схватки, Иван Васильевич повез её в Шовское. Чтобы меньше трясло, гнал лошадь не по дороге, а по краю Сада, яблони, груши и кусты били его растопыренными ветками, а лошадь фыркала, и чихала от пыльцы, налипшей на ноздри.
Евдокия лежала на свежем сене, – запах засыхающей травы есть запах усталости – и ветки пролетали над ней. Сквозь них она видела сумеречное небо, постоянно меняющийся рваный узор и светлые проносящиеся цветы на ветках, неотличимые в движении от разбуженных бабочек. Цветы казались ей разорванными, взорвавшимися бутонами, напряжёнными, как выгнутые ладони. Цветы тужились, чтобы породить завязь.
Весь Сад изогнулся и напрягся в родовых схватках, и, хотя разделённая мука и не стала легче, но исчез ропот, Евдокия не причитала больше: «За что мне такие тяги, рятуйте меня», и на столе сквирновской акушерки её окружал нежный и, как всё нежное, тревожный запах цветущего Сада.
Роды были тяжёлые, и перед глазами Евдокии в кровавых нимбах стояла яблоня, та, что на Ягодной Поляне, и в безветрии лепестки медленно, как капли пота, сползали по воздуху.
Когда через неделю Иван Васильевич, Рита и Евдокия везли домой красного, как индеец, мальчика с мордочкой лягушонка, мальчика, над которым уже витало имя Василий, Евдокия увидела, что Сад облетел и расслабился, и деревья кормят своими соками крошечные, ни на что не похожие плоды, только яблоня на Ягодной Поляне засохла, обрубленная Садоводом, чтобы не темнила ягодам, и лепестки и листья, сухие, как кожицы, мусорно окружили мёртвый ствол.
6
Катя была гордячка, в сквирновском клубе с ней боялись и пошутить. Она не смеялась, стояла у открытого окна и сердито глядела на луну, так, что её раскрывшийся зрачок полностью вбирал сияющий круг. Клубящиеся лунные тени плавали по напудренному лицу. Катя злилась на пьяного баяниста и разрывала черёмуховую гроздь, раскидывая обрывки белых цветочных крылышек. Кратеры виднелись в лунном зрачке с чёрным ободом.
Но она смягчилась, когда Витька стал ухаживать за ней. Он провожал до самой Карпинки, Катя приглашала, и они ели жареную картошку в шалаше на Пасеке.
Иван Васильевич ходил за прозрачными, плетёными как корзина стенами и напевал «Сулико». Пчела, упав в стакан браги, тут же погибала, и Витька съедал пчелу, чтобы при Кате не лезть в стакан пальцами.
Он снимал воображаемых гусеничек с её жёстких, жёлтых как цветы сурепки кудрей, и другого она не позволяла.
Витьке нравились Катины строгость и злоязычие, потому что и он злился – пока он был в армии, Машка, такая же смуглая, как и он, худая, вертлявая, с талией муравья и чёрным огнём в глазах, была замужем за его врагом. Он делал всё, чтобы её не видеть.
Евдокия подталкивала Катю к замужеству. Она делала это, как хозяйка Дома. Катя тоже хотела дом. Витькина мать хотела невестку.
Витька посватался в июле. Началась засуха.
Земля потрескалась, и дети босыми ногами обрушивали края трещин, чтобы услышать из глубины шорох земляного дождя.
Деревья трещали как от мороза.
Поля горели невидимым огнём – от раскалённых, побелевших, как железные, стеблей шёл пар, а на лес и сады напала трёхкрылая саранча. Казалось, деревья без единого листка стоят в нескончаемом цветенье, и цветки гроздьями осыпаются, но не достигают земли, а перелетают с одного дерева на другое.
Накануне Катиной свадьбы кукурузник рассеял над садами и лесом ядовитый нетающий снег. Сдохли все пчёлы и собаки.
А молодых засыпало умирающей на лету саранчой. Многие насекомые гибли, спариваясь. Жених находил таких, сцепившихся, ещё механически, как все насекомые, перебирающих ногами и, подмигивая, показывал невесте: «к приплоду».
Катя завладела маленьким кирпичным домом на краю Кочетовки.
Ни в Посохле, ни в Карпинке в доме не было чистоты – на крыльце не разувались, дорожек не стелили и на кровати часто ложились в телогрейках и обуви. В маленьком доме свекрови Катя решила навести такую чистоту, о которой в Кочетовке даже не слышали – нечеловеческую чистоту, для достижения которой каждый божий день превращался в Великий Четверг, и всё мылось и чистилось, как перед Пасхой.