18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Надежда Горлова – Дом в Карпинке (страница 2)

18

Когда мы проезжали мост, пошёл дождь. Окно подёрнулось живой пеленой – разрывающейся и срастающейся тотчас – и я так и не увидела Дон – только что-то тяжёлое, свинцовое, колыхнулось меж рыжих полосок пляжа.

Автобус был почти пуст. Только старухи, опоздавшие на свой рейс, ехали до Волченского поворота. От самого города они волновались, что пропустят «свёрток», пересаживались, перетаскивая мешки, снимали чёрные, пахнущие землёй телогрейки, перевязывали пёстрые платки в серебряных искрах люрекса. Сквозь шум мотора и резкие, якающие голоса я иногда слышала, как с костяным звуком встряхиваются их бусы, и детство ворочалось в моей душе, протирая заспанные глаза.

Когда старухи вышли, наступила тишина. Даже звуки автобуса и шоссе не нарушали её. Я знала, эта тишина предвещает что-то, и вспомнила – что, когда автобус пошёл в гору. Она предвещала Сукровский Лог.

Лог открылся по обе стороны шоссе, весь, словно пространство разжало кулак и обнажило ладонь, и жемчужиной на этой ладони был родник, сверкнувший в закатном луче сквозь заросли постаревшего лозняка.

Я сошла в Сквирне, и идти мне было не к кому. Свобода моя была так велика, что всякое волнение, всякая неуверенность, всякий страх исчезли.

Я прошла через всё село и никого не встретила. Только индюшки лопотали и улюлюкали на меня.

У сельсовета спилили клён, и красные листья хрустели под ногами, обитые изморозью.

Холодало, и дорожная грязь стекленела.

Я заметила, как много брошенных, заколоченных домов – словно мой Дом в Карпинке разрушился, и мерзость запустения заразой распространилась дальше.

Вышла к храму. Автомастерской уже не было там, апсиду построили заново. Я обошла вокруг и поднялась на паперть. Единственная фреска сохранилась над главным входом – Рождество Христово. Фреска была размыта – в Вифлееме стоял туман, и туман поднимался в Сквирне. Голуби уютно возились на карнизах стрельчатых окон, готовясь к ночи.

У Ильинского пруда спугнула диких уток. Они вылетели из кустов тяжело и, пока я их видела, летели неподвижно, как самолёты, и так же серебристо блестели. После них в воздухе долго стоял гул.

Сухие репьи прыгали мне на пальто, и очень скоро я перестала их выбирать.

Пока я шла по селу, миновала ситечко дождя, бисерный град, снег мелкого помола и мокрые, растворённые в жидких тучах последние остатки солнца. Я видела Карпинку на горизонте и не свернула к ней на двух поворотах.

Ночевала на Дубовке, в пустом доме. Дом стоял в низине, без фундамента, родник во дворе, когда-то обложенный позеленевшим щебнем, поднялся, затопил двор, и дом поплыл.

Из-под сгнивших плинтусов выходила вода. Обои отклеились и полотнами лежали в комнатах. Однако же дом продавался – выбеленные влагой иконы в окладах из фольги висели в красном углу, праздные лампадки с мёртвыми мухами качались на сквозняках, посеревшие рушники объели крысы. Крысы обгрызли и шторки на окнах, распотрошили матрасы.

Под панцирной кроватью струился ручей. Он тихонько рокотал, стеснённый половицами. Я сбросила матрас, кровать заскрипела, и разбуженный лягушонок медленно поскакал из угла. Он растягивался по полу в каждом прыжке, сел посередине комнаты, и я видела, как дрожат его жидкие шея и брюшко.

Легла на кровать, завернулась в пальто и смотрела в зрачки Спаса – ничего больше не было видно на иконе – она выцвела, вымылась и была бела как снег.

Ночью ходили крысы. Они прыгали на кровать, качали сетку, и мне снилось, что бабушка баюкает меня в Карпинке. Крысы нюхали пальто и целовали мои руки, закрывающие лицо. Они дёргали меня за волосы, и мне снилось, что это бабушка перебирает их.

Ночью я ещё была больна, но утром проснулась от свежего, ясного и острого как алмаз, здорового холода – болезнь утекла, её унёс ручей.

Пока шла по полю до скотомогильника, был ветер, но когда я переступила межу и пошла, скашивая, к Карпинской дороге, ветер улёгся, и только холодил мои промокшие ботинки…

Сосна, верхушка которой едва торчала из оврага, возмужала и возросла, корнями, как скрепами, стянула края ямы и засыпала её дно перетлевающими иглами, шишками, старой корой.

Ящериный камень поседел, зашелушился, ещё больше ушёл в землю. Солдатская рябина дала в этом году медные ягоды, с металлическим привкусом крови. Пруд за сосняком давно заболотился, и думали, что родник ушёл, осока стояла в пруду, как в вазе, но теперь он опять очистился, и бурая осенняя вода медленно кружилась вокруг источника.

Я и не думала увидеть дом сразу от поворота – лес и сад набрели на дорогу, чтобы встретиться на ней, да и Дома нет уже – только остовы стен. Но то, что я увидела, поразило и иссушило моё сердце…

…Бетонные сваи как могильные камни на языческом кладбище вбиты в мою землю. Оранжевый, изваянный из адского пламени экскаватор стоит на краю котлована, строительные блоки и арматура лежат на вытоптанном моём дворе. Арендатор строит здесь что-то, не хочу знать, что.

Отцова сосна упала и осклизла, и скворечник раскололся.

Я села в мокрую траву и вспомнила о пище – сколько я не ела? Больше суток. Достала из сумки со следами крысиных зубов размякший в запотевшем пакете хлеб – и он показался мне горьким. Я уже не ела, а горечь не уходила, я сплёвывала горькую слюну, но и язык пропитался горечью.

Одинокий кобчик низко сидел на липе и смотрел на меня, перья его были цвета жухлой травы.

Здесь, в начале Аллеи, взрослые всегда разводили костёр. Здесь всегда были чёрные, прокопчённые кирпичи для шашлыков, и мы ходили сюда колоть орехи, собранные на Плотине.

Мы рано их рвали – и почти во всех были даже не белые, сыроватые ядра, а вата.

Мы с Аллой опускали в костёр сухие звонкие палочки с отсохшей корой, белые, гладкие. Их концы тлели и курились, и мы, от страха не сводя глаз с прыгающей оранжевой звезды на конце прута, шли в тёмную глубину вечерней Аллеи.

Огонек угасал, мы в ужасе бросали дымящиеся палочки и опрометью бежали назад, к костру.

А потом сколько раз я ходила одна по этой уже не бесконечной Аллее, и не было за спиной у меня спасительного костра, только трухлявые сыроежки мерцали слизью и светились как заплаканные лица…

Я вернулась в остов Дома. Сквозь заросли заматерелой крапивы, стебли которой как кости ломались, когда я отгибала их, я пробралась из комнаты на кухню и обнаружила протоптанную тропу – рабочие устроили в нашей кладовке отхожее место.

Я вышла из Дома и омертвело пошла по тёмной дороге.

Только когда я опять переступила межу, и с поворота на Сквирню оглянулась в последний раз, увидела: лес и сад обменивались лучами, словно огромные райские птицы или ангелы продевали крылья сквозь ветки деревьев, чтобы поднять и унести Карпинку в приготовленную ей от века обитель.

1

Вселились в Дом, перенесли вещи – два узла и панцирную кровать с потускневшими от сырости землянки шарами.

Евдокии печь показалась недостаточно бела, она перебеливала её, пытаясь закрасить влетевшую в окно тень от груши, уронила в мел конец косы, жёсткий и толстый, как малярная кисточка.

Совхозный столяр делал мебель, Рита видела, как муравьи приходят за стружками. Стружки уплывали, словно по извилистому ручью, через двор, в сосняк, и прибрежные травинки качались на всём протяжении русла. Мелкие стружки, похожие на мокрую муку, муравьи замесили в тесто муравейника, а кудрявыми, похожими на лепестки, муравейник посыпали.

В Доме сладко пахло влажным деревом, ещё живым, и – горьковато – известью.

Два сада, лес и Пасека долгое время словно не видели Дома, не признавая белёные стены своими границами. Всё, что могло летать, залетало в окна и двери. Бабочки и божьи коровки устраивались на зимовку в верховьях голландской печи, пауки заплетали форточки, жуки застревали в замочных скважинах, птицы врывались в комнату и устраивали бойни под потолком, роняя рваные крылья бабочек и скорлупки коровок в чугунки и сковороды с картошкой. Осенние листья шуршали по углам, муравьи воровали со стола, мыши сидели под кроватью на корточках и ели то, что держали в маленьких ручках, поблёскивая чёрными ртутинками глазок. Дятлы долбили рамы, заглядывая в окна, на чердаке вырастали грибы как сталактиты и сталагмиты в пещере, зайцы обнюхивали порог, а пчёлы ударялись в стены и, оглушённые, в сухих брызгах пыльцы, на время сбивались с курса.

Иван Васильевич считал, что это нормально, Евдокия ругалась, выметая из чулана новорождённых лягушат, на глазах теряющих хвостики.

Это было Ритино детство. В жизни каждого ребёнка есть год или несколько лет, в которые мир творит чудеса специально для него.

Во вторую, страшную своей светлой пустотой половину Дома вселился Садовник, Корней Иванович.

Сады, лес, Пасека, Дом и соседи стеснялись его. Они словно чувствовали свою неправильность под серым, как простой карандаш, взглядом Садовника.

Сады взялись расцветать и отцветать точно по «Календарю садовода», говорящий щенок замолкал в присутствии Корнея Ивановича (в зевках и ворчании щенка семья Пчеловода различала слова «Дуня», «Рита» и «дай»), Иван Васильевич стеснялся своего роста, грузинского акцента и молодости жены, Евдокия стеснялась своего роста, белорусского акцента, возраста мужа и того, что они не расписаны. Рита при виде чужого пряталась, и ненавидела Садовника за то, что он всегда отыскивал её и, заглядывая под кровать, внимательно рассматривая Риту, сердце которой в эти минуты билось шепотом, чтобы не выдать девочку своим стуком, говорил: «Что же ты прячешься? Не надо быть такой дикой, нехорошо».