18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Надежда Чародейская – Покойник из гроба (страница 6)

18

Вересов рассказал всё, как было: про купца Сыча, про пустой гроб, про аккуратную яму, про крытый возок и след новых сапог. Глазков слушал, не перебивая, только кружка его раз от раза поднималась и опускалась, и в такт ей поднимались и опускались его кустистые брови.

— Значит, так, — начал он, когда Вересов закончил. — Первое: гробокопатели. Вы, сударь, будучи студентом, имели с ними дело не раз — не отпирайтесь, я всё про всех помню. Народ это, доложу вам, честнейший, только профессия такая, что честность у них выходит боком. Правило у них железное, я его самолично вбивал лет двадцать: свежих богатых могил не трогать. Ибо свежая богатая могила — это вдовы в трауре, полиция на цыпочках и газеты в сенсациях. А гробокопателю, как вору, нужна тишина. Посему Сыча они копать не могли: слишком шумно вышло бы.

— Это их правило, — согласился Вересов. — Но, может, кто из артели на свою голову польстился на бриллиант?

— Второе, — продолжал Глазков и поднял палец. — Бриллиантов они не берут. За бриллианты, сударь, вешают. А тело для анатомического театра — кража тихая, за неё, ежели и поймают, — этап, а не петля. И знают они, что к нам по ночам несут не драгоценности, а покойников. К нам в ту ночь ничего не приносили. А приносят нам по воскресеньям и четвергам, я это помню, как «Отче наш». Стало быть, в ночь с седьмого на восьмое артель на кладбище не работала. Сие я вам говорю как человек, который с их старшого в долгу и с ним, ежели надобно, поговорит.

— И кто у них старшой?

— Дядя Митрий, — Глазков усмехнулся. — Митрофан. Человек с лицом плакальщика и совестью казначея. Нынче держит похоронную контору для виду, а для дела — артель. Но и он вам скажет то же, что я: не наши это.

— А кто же?

— А вот тут, — Глазков отставил кружку и подался вперёд, — третье, и самое для вас любопытное. Вы мне описали яму: разрыт весь холм, доски сложены, гвозди вынуты клещами. Наши так не копают. Наши роют боковой лаз, узкий, в аршин, — им надо до гроба добраться с торца, вскрыть крышку с ног, а не сверху. Зачем весь холм-то разворачивать? Лишняя работа, лишний шум. А ваш человек разрыл могилу начисто, открыл гроб целиком, как будто ему не тело нужно было, а вид. Так копает не вор и не гробокопатель. Так копает либо могильщик, которому спешить некуда и которого ночью не спугнёшь, либо человек, которому нужно было не унести, а увидеть.

— Убедиться, — тихо сказал Вересов. — Что в гробу пусто.

— Именно, — кивнул Глазков. — И вот тут я вас спрошу, сударь, уже как прозектор: а с чего вы взяли, что в гробу вообще кто-то лежал?

Макар, до того старавшийся слиться с банками, не выдержал:

— Как это с чего? Хоронили же! Вдова, наследники, доктор засвидетельствовал...

— Доктор, — повторил Глазков с таким выражением, с каким повторяют слово, утратившее всякий смысл. — А знаете ли вы, кто засвидетельствовал смерть Мирона Прохоровича Сыча? Некто Фролов, Эраст Пантелеймонович. Частный врач с Гороховой. В анатомическом театре о нём ходит поговорка: «Фролов засвидетельствует всё, что угодно, кроме собственной смерти, и то лишь потому, что не успеет». Торгует свидетельствами, как лавочник мылом. Я, когда услышал про смерть Сыча, удивился: человек за три дня до того самолично на дворе тюки ворочал и торговался так, что слышно было на Гороховой. Апоплексический удар, говорите? Ну-ну. От вскрытия, разумеется, отказались. Ибо вскрытие, сударь, — вещь честная: оно разом отличает, что было и чего не было.

Глазков отставил кружку и прошёлся по препараторской, заложив руки за спину, как ходил когда-то перед анатомическим столом, читая лекцию.

— Я, Вересов, тридцать лет на одном месте, и сюда, — он обвёл глазами стены, — приносят не только тела, но и сплетни. А сплетня, скажу я вам, у нас бывает правдивее иного протокола: её не подчищают. Так вот, про доктора Фролова сплетня ходит давно и одна. Продажный человек. Не то что свидетельство продаст — он вам и смерть подпишет, и воскресение, была бы цена. И я, грешным делом, ещё в сентябре, как прослышал, что Фролов к Сычу зачастил, подумал: не к добру это соседство. Сыч тогда уже по уши в долгах был, по Гороховой только и разговору, что «Сыч-де Шустову последнюю рубаху должен». А Фролов, — Глазков остановился и поднял палец, — Фролов без выгоды и за порог не ступит. Значит, выгода у него в доме Сыча была. И выгода эта, — он понизил голос, — по всему, пахла не микстурой, а могилой. Доктор при покойнике — это либо к смерти, либо от смерти. А Фролов, я вам доложу, был как раз из тех, кто смерти навстречу идёт не со скорбью, а с расчётом.

— Вы хотите сказать, — медленно проговорил Вересов, — что Фролов мог сам всё это подстроить? И смерть Сыча — его рук дело?

— Я хочу сказать, — отозвался Глазков, снова садясь к кружке, — что когда вы, сударь, докопаетесь до дна этой могилы, — а вы докопаетесь, я вас знаю, — то на дне, попомните моё слово, окажется не один человек. Такие дела, как это, в одиночку не обделываются. Тут и доктор, и вдова, и сам «покойник», и, небось, ещё кто-нибудь, кого мы пока и не видим. Потому как мнимая смерть — она, братец, как фотография: один снимает, другой проявляет, а третий, глядишь, и продаёт. И вот этот третий-то и есть самый опасный. Его-то и ищите.

— Пётр Аркадьевич, — заговорил Вересов, подавшись вперёд, — вы ведь не просто так об этом заговорили. Вы что-то знаете.

— Я знаю, что у Сыча были долги, — ответил Глазков спокойно. — У кого их в купечестве нет, долгов-то. Но у Сыча, сказывают, их было больше, чем у иного в кармане ассигнаций. А мёртвого от живого, Вересов, отличают всего три вещи: холод, бледность и отсутствие долгов. У Сыча долги, как видите, имелись в избытке. Стало быть, по всем приметам — живёхонек.

Он усмехнулся собственной шутке, но глаза его за пенсне оставались серьёзными.

— И вот вам, на закуску, самое пикантное, — прибавил он, понизив голос. — Намедни ко мне заходил господин, представился агентом страхового общества «Россия». Фамилия, кажется, Вешняков. И всё выпытывал: можно ли, дескать, по науке распознать мнимую смерть? Как человек, который не умер, а уснул — опий там, настойка, летаргия? И записывал, дурак, каждое моё слово в книжечку. Я ему и сказал: науке, сударь, это ведомо. Есть средства, от коих человек цепенеет, холодеет и дыханием не дышит — а сердце, поди ж ты, бьётся, только тихо, как мышь под снегом. Он слушал, кивал, благодарил. А я, проводив его, подумал: зачем страховому агенту, которому с покойников ни гроша, наука о мнимой смерти? А затем, выходит, что и ваш заказчик, Вересов, подозревает: Сыч не умер. Страховому обществу выгодно, чтоб покойник оказался живым, — тогда и платить вдове не надо, и полис их в целости.

В препараторской стало очень тихо. Макар смотрел на Вересова круглыми глазами, и даже банки, казалось, прислушались.

— Выходит, — медленно произнёс Вересов, — меня наняли не булавку искать. Меня наняли доказать, что покойник жив, а булавка — лишь предлог.

— А может, и не предлог, — возразил Глазков. — Может, и булавку им жалко: пятнадцать тысяч всё ж таки. Но заказ ваш, сударь, двойной, и это я вам говорю как человек, который в страховых обществах не состоит, а состоит в прозекторах. Вам платят за покойника, а надеются на живого. И вот что я вам скажу напоследок, Вересов, уже не как прозектор, а как ваш старый наставник: разберитесь, кого из них вы ищете. Ибо искать живого среди мёртвых — занятие богопротивное, а мёртвого среди живых — ещё хуже.

Вересов поднялся, поблагодарил и, уже взявшись за дверь, обернулся.

— Пётр Аркадьевич, — спросил он, — а ежели бы вам, при всём вашем опыте, предложили отличить на глаз: умер человек или только прикинулся?

Глазков поправил пенсне и посмотрел на Вересова поверх стёкол.

— Я бы, сударь, посадил его на стул и заговорил с ним о его долгах, — усмехнулся он. — Мёртвый о долгах молчит. А живой — непременно выдаст себя. Хоть глазом дёрнет, хоть веком. Смерть, знаете ли, от всего избавляет, но от векселей не спасает даже она.

От анатомического театра до Лиговки было недалеко, и Вересов, вместо того чтобы сразу ехать домой, велел извозчику поворачивать к похоронной конторе Митрофана Селивёрстова. Глазков, провожая его, черкнул на клочке адрес и прибавил напутствие: «Скажешь, что от меня. И смотри, ничего у него не покупай — он тебе и венок, и гроб, и место на кладбище продаст, а ты ещё и спасибо скажешь».

Похоронная контора помещалась на Лиговке, в полуподвале, и вывеска над нею — «М. Селивёрстов. Гробы, венки и прочее убранство» — была намалёвана такими строгими буквами, будто покойников здесь не провожали, а принимали в гимназию. Внутри пахло стружкой, лаком и кипарисом, вдоль стен стояли гробы — от простых, сосновых, до дубовых, с серебряным позументом, — и среди всей этой мебели, за конторкой, сидел сам хозяин: маленький, сухой, с лицом плакальщика и с глазами, которые смотрели на вошедших живо и цепко, как два буравчика, — не к лицу своему, да и не к месту.

— Господин Селивёрстов? — спросил Вересов.

— Митрофан, — поправил хозяин, не вставая. — А вас, выходит, Пётр Аркадьевич прислал. Он вчерась вечером ко мне заходил, чай пили. Сказал: придёт к тебе, Митрий, фотограф, будешь ему свидетелем по могильному делу. — Он усмехнулся, и от этой усмешки лицо его сделалось ещё больше похоже на плакальщика, который вдруг вспомнил смешное на похоронах. — Садитесь, господа. Чай? Самовар у меня, извините, наготове, только кипяток нынче — по покойникам.