Надежда Чародейская – Покойник из гроба (страница 2)
Не успел он договорить, как колокольчик звякнул ещё раз — на этот раз робко, вполголоса, как звякает он, когда входит человек, заранее просящий прощения. Вошла дама в глубоком трауре, с лицом, утопленным в чёрный креп, и с ридикюлем, который она держала перед собой, как держат свечу.
— Господин фотограф, — начала она тихо, едва переступив порог, — мне вас рекомендовали... как человека, который... который не боится.
— Чего именно, сударыня? — вежливо спросил Вересов, хотя уже по крепу и по ридикюлю догадался, о чём пойдёт речь.
— Покойников, — выдохнула дама и перекрестилась. — Мне надобно снять... сыночка моего. Он у меня вчерась преставился. Я хочу, чтоб карточка на память осталась. А здешние, — она всхлипнула, — здешние фотографы отказываются. Говорят: «не берём таких». А вы, сказывают, берёте всё.
Вересов помолчал, потом мягко взял даму за руку и усадил.
— Беру, — мягко ответил он. — Сядьте, сударыня, отдышитесь. И скажите мне, где нынче покойный... где сынок ваш нынче находится.
— Дома, — прошептала дама. — В зале, на столе. Обмыли, прибрали. Ждёт.
— Вот и славно, — кивнул Вересов. — Я приеду. Сниму при дневном свете, тихо, как он лежит. Выйдет карточка, за которую не стыдно. — Он помолчал и прибавил, глядя ей в глаза: — И не бойтесь, сударыня. Посмертный снимок — дело богоугодное. Светопись, она ведь затем и дана человеку, чтобы удерживать то, что уходит. Живых — для живых. А тех, кого уже нет, — для тех, кто остался.
Дама заплакала — тихо, благодарно, — и Макар, замерший у камеры, потихоньку смахнул что-то с глаза, а потом, чтобы скрыть это, принялся яростно протирать объектив, который и так был чист, как слеза.
— Барин, — заговорил он, когда дама ушла, оставив адрес и, к удивлению Вересова, половину платы вперёд, — а правду говорят, что покойников снимать — это вам зачтётся? Ну, на том свете?
— Не знаю, как на том, — усмехнулся Вересов, — а на этом зачтётся наверняка. Люди, Макар, за всё платят, но дороже всего — за память. Сними живого — он тебе заплатит и забудет. А сними покойного — и мать твоя карточка до гроба будет стоять в красном углу, и тебя, глядишь, добрым словом помянут. — Он задумался. — А впрочем, не ради этого. Ради того, что иначе нельзя. Светопись, брат, не лжёт, но и не отворачивается. А мы с тобой — её слуги.
Макар, поражённый этой речью, долго молчал, а потом, как бы про себя, проговорил:
— Стало быть, и наш покойник, с Волкова, — он тоже, выходит, для кого-то память. Только для кого — вот вопрос.
— Вот именно, — кивнул Вересов. — Для кого-то память, для кого-то страх, для кого-то убыток. Покойник, Макар, — он как карточка: каждый смотрит и видит своё. Один — сына, другой — должника, третий — спасение. А что на ней на самом деле, — он пожал плечами, — то и предстоит нам с тобой выяснить.
И, как по заказу, колокольчик над дверью звякнул коротко и как-то по-деловому, без лишнего, и в приёмную вошёл человек в дорожной шинели, с лицом, похожим на стёртый дагеротип, и с кожаным портфелем с медными углами — из тех, что носят люди, которым доверено чужое.
Вересов его сразу узнал: вчера под вечер этот человек уже заходил, мялся, говорил что-то про покойника, который пропал из собственного гроба, и ушёл, пообещав вернуться с бумагами. Теперь, судя по портфелю, бумаги прибыли.
— Господин Вересов? — спросил посетитель, снимая мокрую от снега фуражку. — Корней Аполлонович Вешняков, агент страхового общества «Россия». Мы с вами вчера имели беседу. Я, как обещал, принёс-с.
Он положил портфель на стол — на то самое место, где у Вересова обыкновенно лежали свежие отпечатки, — щёлкнул замками и принялся выкладывать бумаги с той бережностью, с какой выкладывают не бумаги даже, а чужие нервы.
— Полис, — начал он, — по коему застрахован предмет. Опись вещей, положенных во гроб. Заявление вдовы. И, — он понизил голос и оглянулся на дверь, — смета расходов, которую моё начальство желает видеть прежде, чем платить пятнадцать тысяч. Ибо платить, сударь, оно не желает вовсе.
Вересов взял полис, пробежал глазами. Всё было, как вчера: купец второй гильдии Мирон Прохорович Сыч, галантерейная и ювелирная торговля на Гороховой, пятидесяти восьми лет... нет, поправил он себя, шестидесяти одного. Хоронили на прошлой неделе на Волковом, а намедни могилу нашли разрытой, гроб вскрытым, а гроб пустым. Нет покойника, и нет того, что при нём положили. А при нём, сударь, лежала вещица, которой цена — пятнадцать тысяч: бриллиантовая булавка, застрахованная у них в обществе.
Вересов отложил полис и развернул опись — лист, разлинованный по графам, где против каждой вещи стояла оценка: икона, шёлковая подушка, облачение покойного, а внизу, жирно и дважды подчёркнутая, — «булавка бриллиантовая, аглицкой работы, в три карата, — пятнадцать тысяч рублей». На эту двойную черту Вересов и задержал взгляд, как задерживают взгляд на человеке, который в толпе отчего-то смотрит на тебя.
— А позвольте полюбопытствовать, — спросил он, не поднимая глаз, — кто составлял опись? И кто при том был, когда булавку клали во гроб?
Вешняков замялся, потёр переносицу, и лицо его, и без того похожее на стёртый дагеротип, стало вовсе неразборчивым.
— Опись составлял я, — признался он, — со слов вдовы. А клала булавку... сама Пелагея Игнатьевна. При свидетелях, как водится. — Он снова замялся. — Свидетели, правда, из прислуги, и зовут их, сколько я ни спрашивал, всякий раз по-разному. Но это уж, сударь, не моя забота: моя забота — чтобы общество не выплатило вдове пятнадцать тысяч за бриллиант, которого, может статься, и в гробу-то не было.
— А может статься, и в гробу-то никого не было, — тихо прибавил Вересов, и Вешняков, не расслышав или сделав вид, что не расслышал, торопливо зашуршал бумагами.
Вересов же, наблюдая, как у страхового агента дрожат руки над портфелем, подумал, что в этом деле всё — как на заведомо дурном негативе: чем дольше смотришь, тем больше проступает того, чего не ждал. Опись со свидетелями «всякий раз по-разному», полис на бриллиант, положенный в гроб, вдова, которая «сама клала», — и всё это накрыто, как саваном, аккуратным словом «пропажа». А пропажа, знал Вересов, бывает двух сортов: та, что случается, и та, что устраивается. И от того, к какому сорту относится эта, зависело всё остальное.
— Корней Аполлонович, — проговорил он, откладывая полис и глядя на Вешнякова в упор, — а вы мне вот что скажите, да только честно, как перед... ну, хотя бы как перед своим правлением. Страховое общество — оно ведь не с бухты-барахты нанимает фотографа разыскивать бриллиант. Для бриллианта у вас есть агенты, у полиции — сыск. А вы пришли ко мне, к человеку, который снимает лица. Стало быть, надобно вам от меня не лицо вора, а что-то другое. Что?
Вешняков открыл рот, закрыл, поправил на переносице несуществующие очки и, собравшись с духом, проговорил, понизив голос до шёпота:
— Вы, сударь, проницательный человек. Правление наше полагает... — он оглянулся на дверь, за которой в приёмной никого не было, но осторожность, как известно, не знает выходных, — правление наше полагает, что смерть купца Сыча может оказаться... э-э... не совсем смертью. Мы в таких делах, признаться, видали всякое. Страховали мы, почитай, и живых, и мёртвых, и тех, кто между ними. И вот что я вам скажу: когда застрахованный предмет пропадает вместе с покойником из могилы — это уж, извините, не кража, это представление. А представления, сударь, ставят для того, чтобы кто-то за них заплатил.
— И платить, выходит, придётся вам, — кивнул Вересов.
— Или вдове, — не удержался Вешняков и тут же испуганно прикрыл рот, как человек, сказавший лишнее.
Вересов усмехнулся. Картина прояснялась, как проясняется лицо на стекле: общество не хочет платить вдове, вдове не терпится получить, а между ними, в гробу, которого, может статься, и не было, лежит — или не лежит — покойник с бриллиантом. И вся эта механика, при всей своей кладбищенской мрачности, была устроена, как хороший театр: с занавесом, с гримом и с кассой.
— Хорошо, — решился он наконец. — Я возьмусь. Но с условием, Корней Аполлонович: я работаю так, как работаю, — смотрю сам, спрашиваю сам и выводы делаю сам. Ежели ваш покойник окажется жив, я вам его покажу — на стекле, как и положено моему ремеслу. А ежели окажется мёртв по-настоящему — вы уж не обессудьте: мёртвого я вам воскрешать не обучен. Воскрешают, сударь, в другом ведомстве.
Вешняков закивал так рьяно, что его стёртое лицо на миг проступило, как проступает на дагеротипе давняя, полузабытая черта.
— Позвольте, — остановил его Вересов, — я человек простой, фотографический. Объясните мне, как вы страхуете бриллиант, который кладут в гроб. У вас что, покойники по контракту?
Вешняков вздохнул, как человек, который объясняет одно и то же уже не первый раз и всякий раз без удовольствия.
— У нас, сударь, страхуют всё, что имеет цену и что можно потерять. Булавка сия перешла к господину Сычу по наследству от тётки и была застрахована ещё при жизни покойного, на случай кражи и пропажи. А пропажа вышла, как видите, посмертная. Вдова, Пелагея Игнатьевна, в истерике, наследники грозятся, начальство моё рвёт и мечет. А полиция разводит руками: кому, говорят, охота в ноябре по кладбищам лазить?