18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Надежда Чародейская – Ночная переправа (страница 3)

18

Кот Буксир вышел на крыльцо и сел между нами, как обычно садятся между двумя людьми, которые ещё не знают, что будут знакомы много лет.

Что сделал Буксир: посмотрел на инспектора так, как смотрят на человека, забывшего закрыть за собой дверь.

Глава третья

в которой меня берут в свидетели, а в городе не хватает одного человека

Инспектор Грошев вошёл в дом так, как входят в помещение, подлежащее описи: не здороваясь, но всё пересчитав.

— У вас сыро, — сказал он.

— У меня река.

— Река у вас в реестре отсутствует.

— Я тоже, — сказала я. — Вы у меня тут третий, кто это заметил. Чай будете?

— Я на службе.

— Тогда проходите в комнату, у меня там как раз прибрано. Это редкое состояние, надо пользоваться.

Дело было такое. В городе Сивый Брод, девятнадцать тысяч жителей, одна ратуша, один фонтан и ноль рек, работал инспектор столичного управления Тимофей Грошев. Он приехал весной и вёл то, чего в моём городе не водилось никогда: статистику. В Сивом Броде вообще очень не любят, когда кто-то считает. У нас считается дурным тоном замечать, что у соседа пропала жена, а у соседа через улицу — сын, а на лавочке во дворе сидят три бабки, а не четыре, как было всю жизнь.

Инспектор сел на табурет, потому что стул был занят котом, и кот был очень рад этому факту.

— Вопрос третий, — сказал он. — Кто ещё, кроме вас, видел вас ночью в среду?

— Среда была ночью?

— Не увиливайте.

— Газон на Кольцевой, — сказала я. — Там, где сухая пойма и стенд озеленения. Я там стояла. Со мной был кот.

— Кот.

— Кот — свидетель, — сказала я. — Он путается только в датах. Все даты у него — «вчера».

Инспектор Грошев не засмеялся. Он записал.

Он записывал всё, и это в нём было самое страшное. За четыре месяца в Сивом Броде он завёл четыре папки, три блокнота и отдельный лист на каждого, кто ему «показался непонятным», и я очень не хотела туда попасть, потому что в этом городе бумага — единственное, что не забывает.

— У меня к вам дело не про реку, — сказал он.

— У меня к вам тоже.

— Хорошо. — Он раскрыл папку и повернул её ко мне. — С марта месяца в Сивом Броде пропали без вести двадцать шесть человек. Я говорю «без вести», потому что правильнее было бы сказать «никак». Ни одного заявления. Ни одного объявления в газете. Ни одной фамилии в журнале регистрации смертей — поэтому я их не могу назвать умершими. Ни одной заявки на снятие с регистрации — поэтому я не могу назвать их живыми. Двадцать шесть человек, которые не живы и не умерли, а просто не пришли.

Я смотрела на список.

Список был больной. Такого не бывает в столичных протоколах — там все фамилии гладкие, ленты. А тут фамилии шли неровно, потому что собирались из разных мест: одна из адресной книги, вторая из очереди на протез, третья из журнала утилизации — у нас в городе старые приборы отвезешь и уже попадёшь в историю.

— Вы их знаете?

— Я знаю, — сказала я, и это было правдой наполовину, потому что я узнала дома. Дома я знала все: этот — где молочный павильон, этот — где колонка, а эту квартирку я обходила в восемь лет, когда разносила заказы из мастерской бабушки...

— Третий сверху, — сказал инспектор.

— Что третий сверху?

— Вы узнали дом. Вы не узнали имя. — Он чуть наклонил голову. — Это моя основная проблема. Все узнают дом. Никто не узнаёт имя. Мне нужен свидетель, который не путается в людях. Вы не путаетесь в датах. Я у вас вчера проверял: вы единственная в этом городе, кто на вопрос «когда это было» отвечает не «до войны» и не «при царе», а месяцем и числом.

— У меня работа такая, — сказала я. — Я составляю описи.

— Вот и составьте.

Я листала список и старалась дышать ровно, потому что в таких делах нельзя показывать человеку из столицы, что у тебя внутри что-то зашкалило.

— Этот, — сказала я. — Веретенников. Гриша. Этого я знаю.

— Он учился в вашей школе. Выпуск... — инспектор заглянул в блокнот, — ...девять лет назад.

— У нас в выпуске было двадцать два человека.

Инспектор Грошев повернул ко мне следующий лист. Это была фотография: наш класс, выпуск, серый день, школьный двор, двадцать три фамилии в списке и двадцать два лица на снимке.

— Двадцать третьего не хватает? — спросила я.

— Наоборот, — сказал он. — По количеству людей на фотографии всё сходится: двадцать два. Смотрите на середину второго ряда. Кто-то должен стоять между вами и Смоляр.

Я смотрела на снимок долго.

Между мной и Смоляр стоял пустой стул. Из тех вопросов, которые ты задаёшь в жизни: почему в классе на выпускном снимке в середине второго ряда стоит пустой стул, и почему все эти годы ни один человек не спросил, кого посадили на это место. Я вспоминала. Я очень хорошо, до звона в голове, вспоминала тот день: как было холодно, как классная руководительница ругала мальчиков, как мы фотографировались, как потом ели пирожки на подоконнике. Я могла вспомнить, сколько было пирожков.

Мальчика, которого нет, я не помнила.

И самое страшное было не то, что я его не помнила. Самое страшное было то, что я не могла поклясться, был ли он вообще.

— В классе их было двадцать три, — сказала я. — Я знаю, потому что журнал у меня. Он у меня в мастерской, я в прошлом году делала выставку по школе.

— И это единственное место в этом городе, где он ещё существует, — сказал инспектор Грошев. — Одна цифра в одном журнале. Всё остальное как отрезало. — Он помолчал. — У вас тут очень странные дела, госпожа Лебедь.

— Зато чистый воздух.

— Это не воздух. Это вода.

Он дал мне список, потому что «мне нужен человек, который проверит даты», и я его взяла, потому что мне до смерти надо было понять, что происходит в моём городе. И ещё потому, что у меня в очень старой тетради лежала короткая запись: «5 марта. Ждать. Не моя ночь».

* * *

Днём я пошла к маме на работу, в горсовет, в отдел благоустройства сухой поймы.

Отдел занимал две комнаты, в которых рос тридцать один кактус. Кактусы были единственные растения в городе, которым подходил климат отрицания: всё остальное, что тут пытались сажать, росло слишком хорошо, слишком быстро и слишком похоже на что-то, что может себе позволить ростки, а потом приходит комиссия.

Мама сидела за своим столом и держала лицо человека, который читает смету на газон и ничего больше не читает.

— Ты по делу?

— Я по наследству.

— По наследству у меня дела нет, — сказала мама. — По наследству у меня как раз столько дела, сколько мне не надо.

Я села. Сотрудница напротив, Тамара Борисовна, работала с такой скоростью, будто её двойной щелчок мышки подключён к её же сердцу, и я поняла, что говорить надо быстро и не про то, о чём надо.

— Перевозчиц в нашем роду было семь, — сказала мама вдруг.

У меня в горле сразу стало сухо.

— Что?

— Семь. — Она поставила печать. — Ты думаешь, ты первая? Агафья — не первая. До неё была её мать, до той — её. Все — по женской линии. То есть по той, которая у нас в семье как раз ничего не значит и не наследуется. — Мама подняла на меня глаза, и в них не было ни капли того материнского, что бывает у мамы, когда она говорит тебе про шапку. — Я отказалась. В две тысячи пятом. Бабушка мне сказала: «Нина, ты обязана», а я сказала: «Я не обязана, я в столице училась».

— И что было?

— Ничего не было, — сказала мама. — Ничего никогда не было. У тебя была счастливая семья, в которой никого не было. Поняла? Отказалась — и вот тебе двадцать лет тишины, я растила дочь и делала газоны. — Она снова поставила печать, не глядя. — Только у тебя в детстве была тётя. Ты про неё раз семь спрашивала, а я тебе говорила: не выдумывай.

— Какая тётя?

— Вот именно, — сказала мама.