Мурат Карадениз – Итальянская петля (страница 3)
Алексей аккуратно взял кровь из вены Серебрякова. Игла вошла легко — кожа была тонкой, бледной, почти прозрачной. Профессор не дёрнулся. Ни мышца не дрогнула на его лице. Он даже не вздохнул.
— Он вообще чувствует боль? — спросил Алексей, не отрываясь от пробирки.
— Не знаю, — ответил врач. — Он не реагирует. Но рефлексы сохранены. Наверное, чувствует. Просто не подаёт вида.
Алексей запечатал пробирку и положил её во внутренний карман. Потом он повернулся к медсестре, которая стояла в углу палаты, прижав руки к груди. Она была молодой, бледной, с испуганными глазами, — наверное, недавно в госпитале.
— Вы принимали его? — спросил Алексей.
Она кивнула, не в силах говорить.
— Он что-то говорил, когда его привезли? Точно? Вспомните каждое слово.
Медсестра сглотнула. Она собиралась с мыслями.
— Когда его привезли, он был в бреду, — сказала она наконец. — Он повторял: «Кадмий... кадмий...» Это было первое, что я услышала. Потом он открыл глаза — всего на секунду — и сказал: «Они забрали картон. Я не успел». А потом он снова провалился. Когда он очнулся во второй раз, он уже не говорил ничего осмысленного. Только «книга» и «камень». Много раз. «Камень, камень, камень».
— «Камень»?
— Да. И ещё — что-то про итальянцев. Он сказал «итальянец» один раз. И затих.
Алексей посмотрел на Серебрякова. Тот по-прежнему лежал неподвижно, глядя в потолок, но теперь Алексей заметил: губы профессора чуть шевелились. Он подошёл ближе, наклонился, почти коснулся ухом губ.
Серебряков шептал что-то беззвучно. Алексей не мог разобрать слов — только движение губ, едва уловимое, как трепет крыльев бабочки.
— Что вы говорите? — прошептал Алексей.
Серебряков замер. На мгновение.
Потом его губы сжались. И он произнёс одно слово. Громко, чётко, так, что его услышали все в палате:
— Не ищи меня.
Он замолчал. Зрачки его, всё ещё расширенные, на мгновение будто сфокусировались — на Алексее. Или сквозь него. Или на чём-то, что было за его спиной.
А потом они снова стали пустыми, как у мёртвого.
— Он говорит редко, — сказал врач. — Но иногда вырывается. Мы не знаем, осмысленны ли эти слова.
— Они осмысленны, — ответил Алексей. — Поверьте мне. Они очень осмысленны.
Он выпрямился. Посмотрел на Серебрякова в последний раз. Профессор снова лежал неподвижно, и казалось, что он больше не дышит, хотя грудь его поднималась и опускалась с ровной, механической частотой. Живой мертвец — вот кем он стал. Или кто-то сделал его таким.
Алексей вышел в коридор. Свет здесь был тусклым — лампочка под потолком мигала и шипела, готовая погаснуть в любой момент. Он остановился, прислонился спиной к стене, достал из внутреннего кармана пробирку с кровью.
Он посмотрел на неё. Тёмная, густая жидкость плескалась на дне. В ней могли быть следы атропина, скополамина, белладонны — любого вещества, которое расширяет зрачки и стирает память. Вещества, которое могли дать ему те самые «они», о которых он говорил в бреду.
Кто были эти «они»? Немцы? Фон Бок? Или кто-то другой, кто хотел, чтобы Серебряков забыл то, что знал?
Алексей сжал пробирку в пальцах. Стекло было тёплым от его руки. Он подумал о том, что Серебряков был последним человеком, который знал все тайники Академии. Он знал, где лежит оригинал Корреджо. Он знал, кто сделал копию. Он знал, куда исчез картон.
И теперь он молчал. Навсегда.
Он убрал пробирку в карман. Он пошёл по коридору к выходу. Шаги его гулко разносились по пустым стенам.
Ему нужно было в Смольный. В лабораторию. И к книге Жуковского, которая ждала его где-то там, в архивной пыли.
ГЛАВА 2. «Архивная пыль»
Время: 22 сентября, 10:00
Место: Санкт-Петербург, квартира Анны
Наши дни | Анна Ухтомская
Квартира на Петроградской стороне никогда не была уютной в обычном смысле этого слова. Анна Ухтомская привыкла к этому с детства — высокие потолки, скрипучие половицы, запах старого дерева и бумаги, который, казалось, въелся в стены навсегда. Раньше здесь жил её дед, потом мать, а теперь она сама. И чем дольше она жила в этой квартире, тем больше понимала, что она никогда не станет её по-настоящему. Она была хранительницей, а не хозяйкой.
Четырнадцать коробок. Ровно столько она насчитала, когда впервые открыла кладовку после того, как получила ключи от квартиры. Четырнадцать картонных ящиков, перевязанных бечёвкой, с надписями на боку, сделанными рукой Алексея. Она перетащила их в гостиную, расставила вдоль стены и разбирала по одной уже три недели. Каждый день она находила что-то новое: письма, дневники, протоколы, квитанции, фотографии, рисунки. Архив Алексея Ухтомского был не просто собранием бумаг — это была карта его жизни, его одержимости, его войны.
Сегодня она взялась за четырнадцатую коробку. Последнюю. Ту, что стояла в самом углу, присыпанная толстым слоем пыли, будто её специально не трогали много лет.
Анна подтащила коробку к свету. На боку была надпись: «1942–1943. Академия. Особое». Сверху кто-то приписал ещё несколько слов, но чернила выцвели, и она едва могла разобрать буквы: казалось, там было что-то вроде «не трогать» или «для служебного пользования». Анна провела пальцем по картону, чувствуя, как пыль оседает на коже, липнет к влажным от утреннего чая пальцам.
Коробка была тяжёлой. Она поставила её на колени, отогнула клапаны — они были проклеены, и клей засох, превратившись в твёрдую жёлтую корку. Пришлось отрывать их с усилием, и когда она наконец открыла коробку, ей в лицо ударил запах — смесь старой бумаги, плесени и ещё чего-то, что она не могла определить. Может быть, табака. Или пороха. Или просто времени.
Внутри лежали папки. Три или четыре, перевязанные бечёвкой. Анна развязала узел — бечёвка крошилась в руках, рассыпалась на отдельные нити. Она осторожно вытащила первую папку.
«Инвентаризация 1942. Зал Рафаэля».
Анна пролистала её. Длинные списки предметов, пронумерованных, с указанием размеров, состояния, условий хранения. Копии итальянских мастеров — Рафаэль, Тициан, Веронезе. Все они были эвакуированы или упакованы для эвакуации. Анна пробежала глазами по строчкам, но ничего необычного не заметила.
Вторая папка: «Переписка с Эрмитажем. Эвакуация». Здесь были письма, официальные бланки, отметки о получении и отправке грузов. Тоже ничего особенного.
Третья папка была тонкой, почти пустой. Всего несколько листов. На обложке — надпись, от которой у Анны замерло сердце.
«Картон Корреджо. 1943».
Она замерла, держа папку в руках. Корреджо. Она слышала это имя раньше — в университете, на лекциях по истории искусства, в разговорах с Максимом Строгановым. Антонио Аллегри да Корреджо, великий итальянский живописец эпохи Возрождения, который умер в нищете, оставив после себя немного работ, но каждая из них считалась шедевром. Одна из них — «Обручение святой Екатерины» — хранилась в Академии художеств до войны. Потом, в блокадные годы, она исчезла. Одни говорили, что её вывезли немцы, другие — что она сгорела при бомбардировке, третьи — что её спрятал кто-то из хранителей.
Анна открыла папку. Её руки чуть дрожали.
Первый лист был копией протокола осмотра места происшествия. Официальный документ, отпечатанный на машинке, с печатью Смольного, с подписью Алексея внизу. Дата: 16 июня 1943 года. Анна пробежала глазами по строчкам:
«Акт осмотра. Зал Рафаэля (Академия художеств, Ленинград). В результате авианалёта немецкой авиации в 03:15 произведено прямое попадание авиабомбы в центральную часть зала. Пожар. Уничтожены следующие предметы: копия "Мадонны с щеглёнком" (Рафаэль), копия "Венеры Урбинской" (Тициан), три неизвестных этюда. В подвальном помещении, примыкающем к залу, обнаружен предмет, предположительно копия картона Корреджо. Оригинал не найден. Предмет изъят и передан на хранение. Подпись: Ухтомский А.Н.»
Анна перевернула лист. На обороте была приписка, сделанная от руки, тем же почерком:
«Копия. Внимание: копия выполнена с пугающей точностью. Отличие — пигменты. Использован кадмий жёлтый, который не применялся в XVI веке. Кто-то сделал копию в XIX веке. Оригинал подменён. Кто? Зачем? Расследование продолжается».
Второй лист был фотографией. Чёрно-белой, с неровными краями, зернистой, чуть размытой — видимо, снимали в спешке, при плохом освещении. Анна поднесла фотографию поближе к настольной лампе и вгляделась.
Картон. Тёмный, прямоугольный, в деревянной раме, которая почернела от времени. На нём можно было разглядеть фигуры — святая Екатерина, младенец Христос, какие-то второстепенные персонажи. Краски на снимке казались почти чёрными, но Анна знала, что оригинал был написан тёплыми, глубокими тонами, с мягкой светотенью, которая делала фигуры почти осязаемыми.
Она перевернула фотографию. На обороте — знакомый почерк Алексея, размашистый, с сильным нажимом, будто он вдавливал слова в бумагу:
«Серебряков — жив. Без памяти. Расследование продолжается. 17.06.1943».
Анна провела пальцем по буквам. Серебряков. Глеб Яковлевич Серебряков — хранитель Академии, тот самый, о котором она слышала от Максима. Он исчез во время блокады, а потом его нашли у Тучкова моста, без памяти, без документов, без пальто. И он повторял одно слово: «Кадмий».