Моше Маковский – Манускрипт мертвого поэта (страница 2)
– Довольно на сегодня, Николя, – сказал он, закрывая учебник. – Повторите спряжения к следующему разу. И попробуйте составить несколько фраз о том, что вы видите за окном. Это полезнее, чем описывать воображаемых котов.
Мальчик с облегчением захлопнул тетрадь. Ключарёв кивнул, довольный. Урок окончен, деньги отработаны.
Когда Волохов уже надевал в прихожей свой потёртый, но всё ещё добротный сюртук, лакей доложил о письме.
– Вам, ваше благородие, – сказал он, протягивая небольшой конверт из плотной серой бумаги.
Волохов взял его. Письмо было безымянным, без адреса отправителя. Только его имя и адрес на Гороховой, выведенные аккуратным, но торопливым женским почерком. Печать из чёрного воска была цела, но на ней не было герба – лишь простой оттиск с виньеткой в виде плакучей ивы. Траурная печать.
Он кивнул лакею, сунул письмо во внутренний карман и вышел на улицу.
Ветер с залива пронизывал до костей. Низкие свинцовые тучи неслись над городом, грозясь пролиться холодным дождём. Петербург жил своей обычной жизнью: гремели по брусчатке пролётки, кричали разносчики, куда-то спешили чиновники в форменных шинелях. Волохов шёл, не замечая суеты. Конверт в кармане казался непривычно тяжёлым.
Он не стал читать его на улице. Дойдя до своей квартиры на третьем этаже старого дома, он запер за собой дверь, сбросил сюртук и только тогда распечатал конверт.
Бумага пахла фиалками и горем.
"Милостивый государь Евгений Андреевич, – начиналось письмо. – Пишет Вам вдова поэта Аркадия Лихачёва, Анна. Простите мне мою дерзость, но я обращаюсь к Вам по рекомендации человека, который назвал Вас единственным в Петербурге, кто ценит правду выше собственной безопасности. Мой муж скончался два дня назад. Полиция утверждает, что от сердечного припадка, но я знаю – его убили. Накануне смерти у него был изъят и уничтожен цензурой манускрипт его последнего стихотворения. Я умоляю Вас, милостивый государь, найдите этот манускрипт. Я верю, что в нём – ключ к разгадке его гибели. Я не располагаю большими средствами, но готова отдать всё, что имею, лишь бы имя моего мужа не было опорочено, а его убийца не остался безнаказанным".
Ниже стоял адрес на Васильевском острове.
Волохов несколько раз перечитал письмо. Поэт. Цензура. Убийство. Всё это пахло неприятностями, куда более серьёзными, чем ревнивые мужья или сбежавшие должники. Он уже один раз столкнулся с тем, как государство охраняет свои грязные тайны. Повторять этот опыт ему не хотелось.
Он подошёл к окну. Внизу, на Гороховой, какой-то пьяный купец ругался с извозчиком. Жизнь была проста и груба. Стихи и заговоры – это для мечтателей и дураков. Он своё уже отмечтал.
Волохов скомкал письмо и бросил его в камин, где дотлевали утренние поленья. Бумага вспыхнула, на мгновение осветив его лицо – резкие скулы, твёрдо очерченный подбородок, глаза, в которых не было ни страха, ни надежды.
Он смотрел, как огонь пожирает слова вдовы, как чёрный пепел оседает на углях. Дело закрыто, не начавшись.
Но одна фраза не выходила из головы: "…единственным в Петербурге, кто ценит правду выше собственной безопасности".
Кто мог так сказать? Кто ещё помнил того поручика Семёновского полка?
Он постоял у камина ещё минуту, затем решительно развернулся, натянул сюртук и вышел из комнаты. На лестнице он едва не столкнулся с хозяйкой, которая несла ему счёт за квартиру.
– Я скоро буду, – бросил он ей на ходу. – Возможно, задержусь.
Он шёл по направлению к Исаакиевскому мосту, который вёл на Васильевский остров. Дождь, наконец, начал накрапывать, превращая пыль на мостовой в жидкую грязь. Волохов поднял воротник. Он не знал, зачем идёт туда. Возможно, чтобы сказать вдове, что она ошиблась адресом. А возможно, потому что слово "правда", сожжённое в камине, продолжало гореть где-то внутри него самого.
Глава 2. Чернильные слёзы
Васильевский остров встретил Волохова не парадным блеском столичных проспектов, а строгой, почти математической меланхолией своих линий. Прямые, как армейский строй, улицы упирались в свинцовую гладь Невы. Воздух здесь был гуще, пропитанный влагой и запахом дёгтя от ближних верфей. Дома стояли плотнее, фасады их были проще, а за окнами реже мелькал шёлк и позолота. Это был другой Петербург – мир чиновников, учёных, небогатых купцов и вечных студентов. Мир, где думали больше, чем говорили, а говорили больше, чем имели.
Дом, указанный в письме, оказался трёхэтажным, с облупившейся жёлтой штукатуркой и тёмными от сырости подтёками под окнами. Волохов поднялся на второй этаж по узкой, вытертой до блеска ногами сотен жильцов лестнице. Воздух здесь был спёртый, пахло варёной капустой и мышами. Он нашёл нужную дверь – обитую потемневшим от времени сукном – и постучал.
Дверь открыли почти сразу, словно его ждали у самого порога. На него смотрела молодая женщина, лет двадцати пяти, не больше. Анна Лихачёва. Она была одета в простое тёмное платье без каких-либо украшений, волосы убраны в строгий узел на затылке. Лицо её было бледным и уставшим, под глазами залегли глубокие тени, но взгляд был прямым и ясным. В нём не было истерики или показного отчаяния, только глубокая, въевшаяся скорбь и какая-то твёрдая, почти упрямая решимость.
– Господин Волохов? – спросила она тихо, но отчётливо.
– Он самый. Вы Анна Лихачёва?
Она кивнула и отступила в сторону, пропуская его в крохотную прихожую. Квартира была маленькой, всего две комнаты, но содержалась в безукоризненной чистоте. Пахло не капустой, как на лестнице, а воском и сухими травами. Скромно, бедно, но достойно.
– Прошу вас, – она указала на дверь в гостиную.
Комната была обставлена просто: несколько стульев, небольшой круглый стол, покрытый скатертью, книжный шкаф, забитый до отказа разномастными томами. На стене висела недорогая гравюра с видом Рима. Всё говорило о жизни людей образованных, но стеснённых в средствах.
– Присядьте, – предложила Анна. Сама она осталась стоять, сложив руки на груди, словно собираясь с силами.
Волохов сел на стул с жёсткой спинкой. Он не стал произносить слов сочувствия. Они были бы здесь неуместны и фальшивы. Он пришёл не утешать, а слушать.
– В письме вы упомянули, что вашего мужа убили, – начал он без предисловий. – Полиция придерживается иного мнения.
– Полиция видит то, что ей удобно видеть, – в голосе Анны прозвучала горечь. – Пришёл околоточный, осмотрел всё, пожал плечами. Сказал – сердце. Аркадий никогда не жаловался на сердце. Он был молод, крепок. Да, в последние месяцы он был бледен и мало ел, но это от тревоги, а не от хвори.
– Тревоги? – уцепился Волохов за слово.
Анна подошла к окну и на мгновение замерла, глядя на серый двор-колодец.
– Он боялся. Последние недели он почти не выходил из дома. Всё писал, переписывал, сжигал черновики. Говорил, что за ним следят. Я сперва думала, это поэтические фантазии, мнительность… знаете, творческие люди…
Она обернулась, и её глаза наполнились слезами. Но они не покатились по щекам, а стояли в глазах, чёрные, как чернила, придавая её взгляду странную, лихорадочную глубину. Чернильные слёзы.
– А потом… потом к нему пришёл человек из Цензурного комитета. Я не видела его лица, он был в плаще, ждал внизу. Аркадий спустился к нему с рукописью. Вернулся через полчаса белый как полотно. Сказал только: "Они всё знают. Они не простят". Он говорил о своём последнем стихотворении. Он называл его… "главным делом своей жизни". А на следующий день его не стало.
Волохов слушал внимательно, не перебивая. История становилась всё опаснее. Цензурный комитет – это уже не просто полиция. Это тень Третьего отделения, незримо присутствующая в каждой типографии, в каждом литературном салоне. Это люди, которые могли сломать жизнь одним росчерком пера. Или, возможно, не только пера.
– Вы полагаете, этот визит и смерть вашего мужа связаны?
– Я не полагаю. Я уверена, – твёрдо сказала она. – В тот вечер, когда он умер, он был спокоен. Словно принял какое-то решение. Он закончил стихотворение, переписал его набело. Сказал мне, что спрятал его. Что это его завещание. А через несколько часов его нашли мёртвым.
– А рукопись?
– Исчезла. Я перевернула весь дом. Все его бумаги на месте, кроме этой. Они забрали её.
– "Они"? – уточнил Волохов.
– Тот, кто убил его.
Она подошла к книжному шкафу, достала небольшую деревянную шкатулку, открыла её и извлекла сложенный вчетверо обрывок бумаги.
– Это всё, что осталось. Черновик, который он, видимо, порвал и бросил. Я нашла его под столом.
Она протянула листок Волохову. Бумага была плотной, дорогой – видимо, предназначалась для чистовика. На ней было всего несколько строк, выведенных широким, размашистым почерком:
"…и прах тиранов смоет кровь зари,
И стихнет гром поддельных литургий.
Над пеплом самодержца встанет слово,
И трон не спасёт от правды, что в слове…"
Волохов держал листок в руках, ощущая его почти физический вес. Это была не просто поэзия. Это была государственная измена, облечённая в рифму. Такие стихи не просто запрещали – за них отправляли в Сибирь без суда и следствия. Он представил себе лицо цензора Карпова, о котором упоминала Анна в письме, когда тот читал эти строки. Да, от такого можно не только испугаться, но и умереть от страха. Или помочь умереть другому.