Моше Маковский – Манускрипт мертвого поэта (страница 1)
Моше Маковский
Манускрипт мертвого поэта
Пролог. Последняя строфа
Петербургская ночь в конце апреля – это не настоящая ночь, а лишь серая пауза между двумя туманными днями. Она не приносит ни покоя, ни темноты, только сырой холод, ползущий с Невы, и тягучую, зыбкую тишину, в которой каждый звук кажется неуместным и громким. В такую ночь свет в окне доходного дома на Васильевском острове был подобен вызову. Он горел упрямо, словно одинокий маяк в море серого камня и стылой воды, и принадлежал поэту Аркадию Лихачёву.
Комната, которую он снимал, была под стать погоде: дешёвая, неуютная, пропахшая сыростью и чернилами. Пламя единственной сальной свечи металось, выхватывая из полумрака то стопку книг с потёртыми корешками, то холодный блеск оконного стекла, по которому медленно стекали капли влаги, то бледное, осунувшееся лицо самого Аркадия. Он сидел, сгорбившись над столом, и его рука с зажатым в пальцах гусиным пером летела по листу бумаги. Перо скрипело отчаянно, будто спорило с тишиной, и каждая выведенная буква казалась ему шагом к пропасти.
Он писал последнюю строфу. Ту, что делала всё стихотворение завершённым и смертельно опасным. Слова ложились на бумагу, и ему казалось, что он слышит их – не как стихи, а как приговор. В них были имена, намёки, образы, слишком узнаваемые для тех, кто умел читать между строк. А в Петербурге читать между строк умели все – от сенатора до торговки рыбой.
Закончив, он откинулся на спинку стула, тяжело дыша. Сердце колотилось где-то в горле, сухо и больно. Он перечитал написанное, и губы его тронула горькая усмешка. Дерзко. Опасно. Но честно. Единственный способ сказать правду в империи, где правда была контрабандой.
Аркадий взял баночку с песком и аккуратно посыпал свежие чернила, наблюдая, как серые крупинки впитывают влагу. Затем осторожно стряхнул песок обратно. Лист бумаги был ещё тёплым от его руки. Он не стал складывать его вместе с остальными черновиками, разбросанными по столу. Этот лист был особенным. Этот лист был его последней волей и, возможно, причиной его смерти.
Он поднялся, подошёл к двери и прислушался. В коридоре было тихо, лишь где-то внизу скрипнула половица под чьей-то тяжёлой поступью. Он подождал, пока звук не затих. Вернувшись в комнату, Аркадий опустился на колени у стены, где половицы лежали неровно. Ногтем он подцепил край одной из них. Дерево поддалось с тихим, жалобным стоном. Под доской открылся небольшой тайник – неглубокая выемка, где уже лежало несколько сложенных вчетверо листков. Он аккуратно положил свежий манускрипт поверх остальных, вернул половицу на место и притоптал её сапогом. Теперь всё было кончено. Он сделал то, что должен был.
В этот момент в дверь постучали.
Стук был негромким, но твёрдым и уверенным. Не так стучат друзья, заглянувшие на рюмку вина, или хозяйка, пришедшая за платой. Так стучат те, кто не сомневается, что им откроют.
Аркадий замер. Кровь отхлынула от лица, и комната на мгновение качнулась. Он знал. Он ждал этого стука каждую ночь последней недели. Он просто надеялся, что у него будет больше времени.
Стук повторился, настойчивее.
Он медленно поднялся с колен, отряхивая пыль с брюк. Подошёл к столу, налил в бокал воды из графина, залпом выпил. Руки слегка дрожали. Он посмотрел на своё отражение в тёмном стекле окна – испуганный человек с горящими глазами. Поэт. Дурак.
– Кто там? – его голос прозвучал хрипло и неуверенно.
За дверью не ответили. Вместо ответа ручка двери медленно, но неумолимо пошла вниз. Дверь была заперта на щеколду.
Аркадий закрыл глаза, сделал глубокий вдох, выдохнул. Страх отступил, сменившись холодным, почти безразличным спокойствием. Он подошёл к двери и отодвинул тяжёлую железную щеколду. Металл звякнул оглушительно громко в ночной тишине.
Он распахнул дверь.
На пороге стоял человек. Лица его в полумраке коридора было почти не видно, но высокий силуэт в тёмном плаще и запах дорогого табака не оставляли сомнений. Это был не случайный гость.
Аркадий не произнёс ни слова. Он лишь смотрел на пришедшего, и в его взгляде не было ни удивления, ни гнева. Только усталое признание неизбежного.
Он отступил на шаг, пропуская гостя внутрь. Дверь за ним закрылась с тихим щелчком, отрезая комнату от остального мира.
Больше Аркадий Лихачёв ничего не написал.
Час спустя хозяйка дома, вдова коллежского асессора Марфа Петровна, решила подняться к своему жильцу. Поэт задолжал за две недели, и хотя был он человек тихий и вежливый, деньги ей были нужны к завтрашнему дню. Поднявшись по тёмной, скрипучей лестнице, она увидела тонкую полоску света под дверью его комнаты.
Она постучала. Раз. Другой. Ответа не было.
– Господин Лихачёв, – позвала она, дёргая за ручку. – Вы у себя?
Дверь оказалась не заперта. Это было странно. Поэт всегда запирался. С тяжёлым сердцем, ожидая застать его за выпивкой или с какой-нибудь девицей, Марфа Петровна толкнула дверь.
В комнате было тихо. Свеча на столе почти догорела, её пламя лениво колыхалось, отбрасывая на стены дрожащие тени. Аркадий Лихачёв сидел за столом, уронив голову на разбросанные бумаги. Одна рука безвольно свисала вниз, другая лежала на черновиках. Он выглядел так, будто просто уснул от усталости.
Но что-то в этой картине было неправильным. Пугающая неподвижность. И запах. Странный, сладковатый, едва уловимый запах горького миндаля, который перебивал привычный аромат чернил и сырости.
На столе рядом с его рукой стоял пустой бокал. Марфа Петровна подошла ближе, коснулась плеча поэта. Тело было ещё тёплым, но не живым.
Она отшатнулась, вскрикнув. Взгляд её метнулся по комнате. Окно было приоткрыто, холодный ночной воздух врывался внутрь, шевеля листы бумаги. На подоконнике, во влажной пыли, виднелся нечёткий, смазанный след от каблука тяжёлого сапога.
А тайник под половицей был пуст.
Глава 1. Отставной
– Monsieur Volokhov, позвольте, – голос статского советника Ключарёва, мягкий и вкрадчивый, как бархат на обивке его кресла, вырвал Евгения из полудрёмы. – Вы, кажется, полагаете, что мой Николя уже постиг все тонкости спряжения французских глаголов?
Евгений Волохов медленно открыл глаза. Солнечный свет, бледный и водянистый, какой бывает в Петербурге даже в ясный день, пробивался сквозь высокое окно гостиной, ложился на персидский ковёр и золотил пылинки, лениво танцующие в воздухе. В комнате пахло воском, дорогим табаком и, кажется, скукой. Неподвижный, застывший воздух больших, редко проветриваемых домов.
– Отнюдь, Пётр Игнатьевич, – ровно ответил Волохов, переводя взгляд на своего ученика. Николя, четырнадцатилетний юноша с бесцветными глазами и уже наметившейся отцовской осанкой, старательно выводил в тетради фразу: "Le chat est sur la table". Кот на столе. Великая премудрость. За освоение этой истины Волохов получал два рубля серебром в час – достаточно, чтобы платить за съёмную комнату на Гороховой и не умереть с голоду.
– Он уже полчаса выводит эту простую фразу, – не унимался Ключарёв, откладывая в сторону газету "Санкт-Петербургские ведомости". – В его годы я уже читал Вольтера в подлиннике. Без запинки.
Волохов промолчал. Он знал, что в годы своего отрочества Пётр Игнатьевич, скорее всего, гонял голубей где-нибудь в тверской деревне и о Вольтере слыхом не слыхивал. Но теперь статский советник служил в Коллегии иностранных дел, имел дом на Английской набережной и твёрдое убеждение, что знание французского – это не просто навык, а знак принадлежности к избранному кругу. Сыну своему он прочил блестящую карьеру, а потому нанял лучшего учителя, которого смог найти по рекомендациям, – отставного гвардейского офицера, блестяще образованного, но с какой-то "червоточиной" в биографии.
Эта "червоточина" и была причиной, по которой Евгений Волохов, тридцати двух лет от роду, бывший поручик Семёновского полка, кавалер ордена Святой Анны, сидел здесь и слушал рассуждения Ключарёва о пользе просвещения.
Память услужливо подбросила картину двухлетней давности. Кабинет полкового командира, запах сургуча и конской сбруи. Лицо графа Палена, холодное и непроницаемое, как гранитные плиты набережной. И его слова, тихие, почти отеческие: "Евгений Андреевич, ваша честность делает вам хвалу. Но государство – механизм сложный, и не всякая правда ему на пользу. Вы вскрыли хищение в интендантстве. Браво. Но вы потянули за ниточку, которая ведёт слишком высоко. Оставьте это. Вы служите государю, а не отвлечённой справедливости".
Он не оставил. Он написал рапорт, где подробно изложил, как полковые поставщики, пользуясь покровительством весьма высокопоставленных особ, продавали гнилое сукно и негодный порох, набивая карманы золотом, которое должно было идти на нужды армии. Он назвал имена, привёл доказательства. Он верил в закон и честь мундира.
Через неделю его вызвали снова. Рапорт лежал на столе командира, нетронутый. Ему предложили выбор: перевод в дальний гарнизон с туманными перспективами или отставка "по состоянию здоровья" с сохранением пенсии. Он выбрал второе. Его "излишняя честность" оказалась болезнью, несовместимой со службой.
С тех пор он жил в Петербурге частным человеком. Пенсии едва хватало, чтобы не просить милостыню. Гвардейские друзья поначалу заезжали, звали на обеды, но быстро поняли, что отставной поручик – фигура неудобная. Он слишком много знал и слишком мало говорил. Постепенно визиты прекратились. Остались уроки, переводы и редкие, весьма деликатные поручения от тех, кто помнил его прежнюю хватку и не боялся его репутации. Найти пропавшего должника, проверить неверную жену, сопроводить ценный груз – Волохов брался за всё, что не требовало кривить душой.