Моше Маковский – Дом без стен (страница 3)
«Так, кто там ревет?» – раздался из темноты скрипучий голос Нины Петровны, ночной няни. Шаги. Луч фонарика выхватил мое лицо из темноты. «А, новенькая. Прекрати немедленно! Здесь тебе не курорт. Спать!»
Но я не могла остановиться. Слезы текли сами.
«Я кому сказала!» – ее рука грубо встряхнула меня за плечо. – «Сейчас в карцер на всю ночь пойдешь, там быстро выть перестанешь!»
Я замерла, глотая слезы, задыхаясь от них. Когда шаги удалились, девочка с соседней кровати прошептала в темноту: «Тут плакать нельзя. Хуже будет. Бей, ори, но не плачь. Они этого не любят».
Так я выучила правило номер два: не плачь. Слезы – это слабость, а слабых здесь бьют первыми. Свою боль нужно было научиться глотать, как горькое лекарство, пока она не превращалась в твердый камень где-то в районе солнечного сплетения.
Третье правило было самым главным: стань невидимой. Не отсвечивай. Не привлекай внимания. Ни хорошего, ни плохого. За хорошее тебя могли сделать «любимчиком», а это означало ненависть остальных детей. За плохое – наказывали. Поэтому лучше всего было слиться со стеной, с мебелью, стать частью этого унылого интерьера. Я научилась ходить бесшумно, смотреть в пол, есть быстро и не поднимая глаз. Во время игр я забивалась в самый дальний угол. На прогулках держалась в середине строя. Я никогда не вызывалась отвечать на занятиях и никогда не просила добавки в столовой, даже если живот сводило от голода. Просить – значило признать, что тебе чего-то не хватает, а это тоже было проявлением слабости. Правило номер четыре: ничего не проси. Терпи.
День в «Надежде» был похож на дурной сон, который повторялся снова и снова. Подъем по звонку, от которого хотелось спрятаться под одеяло. Умывание ледяной водой в общей раковине, где все толкались локтями. Завтрак – склизкая серая каша с комками и чай, пахнущий веником. Потом занятия, где мы часами перекладывали счетные палочки или разучивали глупые стишки про родину. Обед – тот самый капустный суп. Тихий час, когда нужно было лежать с закрытыми глазами и слушать храп соседей. Прогулка по вытоптанному двору, строго по кругу, взявшись за руки. Ужин. Сон. И снова звонок.
В этом круговороте не было ни радости, ни горя. Была только бесконечная, тупая усталость. Воспитательницы не были монстрами. Они были просто людьми, у которых давно умерло все живое внутри. Они не били нас ремнем, но могли так посмотреть или так сказать, что становилось хуже любого удара. Их равнодушие было страшнее ненависти. Мы были для них не детьми, а единицами, которые должны быть вовремя накормлены, уложены спать и не создавать проблем. Особенно, когда приезжала очередная комиссия. Тогда «Надежда» преображалась: на столы стелили белые скатерти, в меню появлялись сосиски, а Нина Петровна даже пыталась улыбаться, и улыбка эта была страшнее ее обычной злости.
Ночью, когда спальня погружалась в темноту, жизнь не замирала. Она просто уходила внутрь. Я лежала с открытыми глазами и смотрела в высокий потолок, где плясали тени от уличного фонаря. Я больше не ждала маму и папу. Эта надежда умерла еще в больнице. Я просто лежала и слушала ночь. Слушала, как кто-то скрипит зубами во сне, как кто-то тихо плачет в подушку, нарушая главное правило, как по коридору тяжело шагает ночная няня.
Иногда я пыталась вспомнить. Я закрывала глаза и изо всех сил старалась снова почувствовать папин смех или мамин запах. Но с каждым днем образы тускнели. Резкий запах хлорки вытеснял аромат духов. Грохот детдомовской жизни заглушал рокот отцовского смеха. Прошлое превращалось в сказку, в которую я сама уже почти не верила.
Я была больше не Алина. Я была девочка из второй группы, шкафчик с грибком. Я научилась быть тихой. Научилась быть незаметной. Я научилась не плакать. Я научилась выживать. Мне было четыре года, и мое детство закончилось. Я еще не знала, что худшее было впереди. Но я уже была к нему готова. В доме с ироничным названием «Надежда» я потеряла все, кроме умения терпеть. И это умение потом не раз спасет мне жизнь.
Глава 3. Пряничный домик
Прошло два года. Два года, или две вечности, состоящие из одинаковых серых дней, слипшихся в одну бесконечную, тягучую массу. Я научилась жить в «Надежде». Я стала ее частью, тихой и незаметной, как трещинка на стене или пятно на полу. Я забыла, что бывает другая жизнь, другой воздух, другие запахи. Камень в моей груди стал привычной тяжестью. Я была пуста, и в этой пустоте было своеобразное, выстраданное спокойствие. А потом в эту пустоту постучались.
Это случилось в октябре. Дождь барабанил по окнам актового зала, где нас собрали для какого-то планового медосмотра. Меня вызвали к директрисе. Идти в ее кабинет всегда было страшно. Это было святилище власти, пахнущее дорогими духами и полиролью для мебели. В этом кабинете решались судьбы: кого-то отправляли в лагерь, кого-то наказывали, кого-то переводили в другие учреждения.
Тамара Игоревна, директриса, женщина с высокой прической и жестким, как у генерала, взглядом, оглядела меня с головы до ног. Ее взгляд всегда заставлял чувствовать себя грязной и никчемной.
«Морозова, – сказала она своим официальным, безразличным тоном. – К тебе пришли. Семья. Хотят познакомиться».
Семья. Слово, которое я не слышала целую вечность. Оно прозвучало, как слово на иностранном языке, значение которого я когда-то знала, но давно забыла. Я не почувствовала ни радости, ни надежды. Я почувствовала только холодный укол тревоги. Это было нарушение правил. Нарушение моего серого, предсказуемого мира.
«Иди в игровую. Они ждут. И веди себя прилично. Не позорь наш дом», – закончила она, давая понять, что аудиенция окончена.
В игровой было пусто и тихо. На маленьком стульчике, спиной к двери, сидела женщина. Рядом, у окна, стоял высокий мужчина. Когда я вошла, женщина обернулась. И улыбнулась.
Такой улыбки я никогда не видела. Она была широкой, яркой, безупречной. Женщина была красивой, ухоженной, от нее пахло чем-то сладким, ванилью и немного мелом, как в кабинете у директрисы. Ее голос, когда она заговорила, был мягким, воркующим, как у голубки.
«Здравствуй, Алиночка. А вот и ты, – сказала она, и само это уменьшительно-ласкательное имя прозвучало для меня дико. – Я Раиса Петровна. А это мой муж, Степан Матвеевич».
Мужчина у окна качнул головой. Он был крупный, молчаливый, с большими рабочими руками. Он казался неловким и немного испуганным, как большой зверь, попавший в тесную комнату. Раиса Петровна, напротив, была хозяйкой положения. Она присела передо мной на корточки, чтобы наши глаза были на одном уровне. Ее глаза были светло-голубыми, ясными, но улыбка в них не отражалась.
Она задавала вопросы. Какой мой любимый цвет? Люблю ли я рисовать? Какие сказки мне нравятся? Я отвечала односложно: «зеленый», «да», «не знаю». Я не врала. Я действительно не знала, какие сказки мне нравятся. Нам их почти не читали. Я отвечала, как на экзамене, стараясь дать «правильный» ответ, чтобы меня не наказали. Я была объектом, который рассматривают, оценивают. Я чувствовала это кожей.
Степан Матвеевич все это время молчал, переминаясь с ноги на ногу. Потом он подошел, неловко погладил меня по голове своей тяжелой, как лопата, ладонью и протянул шоколадку. Я взяла ее, но не развернула. Взять – можно. Есть при них – нельзя. Это могло быть проверкой.
Через полчаса все закончилось. Раиса Петровна сказала, что я умница, поцеловала меня в щеку своей сухой, надушенной щекой, и они ушли. Я осталась стоять посреди игровой с шоколадкой в руке. Я была уверена, что больше их не увижу.
Но я ошиблась. Через неделю меня снова вызвали в кабинет директрисы. Мне сказали собирать вещи. Моих вещей у меня не было, поэтому мне выдали казенный пакет, в который положили сменную пару белья и старую кофту. Попрощаться мне ни с кем не дали. Никто и не хотел. В детском доме не прощаются. Люди просто исчезают из твоей жизни.
Раиса Петровна ждала меня у выхода. Она была в том же нарядном пальто и так же сладко улыбалась. Мы ехали в их машине, «Жигулях», которые пахли бензином и хвоей от ароматизатора-«елочки». Всю дорогу Раиса Петровна без умолку щебетала о том, какой у них замечательный дом, какая у меня будет красивая комната, и как мы будем вместе печь пироги по воскресеньям. Я смотрела в окно на убегающие назад серые пятиэтажки и молчала. У меня было чувство, что меня похищают. Похищают из привычного, понятного ада в неизвестный, приторно-сладкий рай, который пугал еще больше.
Дом оказался именно таким, каким она его описывала. Как с картинки в книжке. Деревянный, ладный, выкрашенный в яркий голубой цвет. С белыми резными наличниками на окнах и садом, полным засыпающих на зиму цветов. Идеальный, почти кукольный. Пряничный домик.
Внутри было еще сказочнее. Пахло деревом, чистотой и чем-то печеным. На полу лежали вязаные круглые коврики. На всех поверхностях – белоснежные накрахмаленные салфетки. На стене висели часы с кукушкой. Все было настолько идеальным, настолько вычищенным и правильным, что казалось нежилым. Музеем, а не домом.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.