18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Морок В.Е – Привратник (страница 3)

18

Когда она включала телевизор — шёпот уходил на задний план. Когда разговаривала по телефону с коллегой — почти исчезал. Когда работала — растворялся в писке мониторов. Но стоило замолчать — и он возвращался. Как сосед, который стучит в стену, когда ты ложишься спать. Тихо. Ровно. Безостановочно.

Иногда сквозь шёпот пробивались отдельные фразы. Отдельные — как руки утопающих, которые выныривают из воды на секунду и снова уходят под.

— ...не забудь полить цветы...

— ...я оставил ключи в куртке...

— ...скажи ей, что я любил...

— ...я не хотел...

Анна не знала этих людей. Не знала их голосов. Не знала, что они имеют в виду. Полить цветы — чьи? Ключи в куртке — какой? Сказать ей — какой ей? Но она чувствовала: они говорят с ней. Именно с ней. Только с ней. Не с миром. Не с богом. Не с пустотой. С ней. Как будто она — единственный телефон, по которому они могут позвонить. А они все звонят одновременно.

Она пробовала отвечать. Шёпотом. Вслух. Тихо. Громко. В уме. Ничего. Они не слышали. Или не хотели слышать. Или не могли. Может, они не знали, что она отвечает. Может, для них она была только приёмником. Только антенной. Только рупором, в который можно кричать — но не ухом, которым можно слышать.

На третий день она сдалась. Надела наушники. Включила белый шум. На полную громкость. Тот самый, который она включала пациентам в реанимации — было исследование, что белый шум помогает после инфаркта, снижает тревожность, улучшает сон. Может, поможет ей.

Шёпот не исчез. Он стал частью белого шума. Как будто всегда там был. Как будто белый шум и был шёпотом — только замаскированным. Как будто шёпот — это и есть белый шум. Все голоса мира, которые говорят одновременно, и сливаются в ровный гул, который звучит как помехи. Как статика. Как тишина, которая не тишина.

* * *

Она вернулась на работу. Потому что сидеть дома было хуже. Дома нечего делать. А безделье — это пространство для шёпота. В реанимации надо спасать. Спасать — это действие. Действие — это жизнь. А шёпот — это смерть. И смерть должна остаться там, где ей место — за пределами действия.

Первую смену она боялась. Как в первый день после института. Руки дрожали, когда надевала халат. Кроссовки — старые, стоптанные, с левой стороны — казались чужими. Она завязала шнурки трижды, потому что первые два раза узел казался неправильным. Хотя она завязывала их двенадцать лет. Каждый день. Одинаковый узел.

Первая смена прошла нормально. Она не слышала шёпот среди писка мониторов и криков медсестёр. Или слышала, но не замечала. Работа заглушала. Как беруши, только не в ушах, а в голове. Когда ты считаешь капли в капельнице, когда проверяешь зрачки, когда вводишь адреналин — в голове нет места для шёпота. Там место для цифр, протоколов, решений. Шёпот подождёт. До перерыва. До конца смены. До дома.

Вторая смена — хуже. Шёпот вернулся. Теперь он не был ровным. Он нервничал. Он торопился. Как будто знал, что она вернулась туда, где умирают. Как будто чувствовал — рядом с ней, как собака чувствует хозяина, как компас чувствует север. Шёпот тянулся к ней. Становился громче, когда привозили нового пациента. Тише — когда выписывали выздоравливающего.

Третья смена — кошмар.

* * *

В 3:47 ночи в реанимацию привезли женщину. Сорок девять лет. Остановка сердца. Дома. Муж вызвал скорую. Слишком поздно. Реанимация не помогла.

Анна работала двадцать минут. Массаж сердца. Дефибриллятор. Адреналин. Всё по протоколу. Всё правильно. Всё бесполезно. Женщина была мертва ещё до того, как скорая выехала. Анна знала это. По цвету губ. По температуре кожи. По пустоте в глазах, которая наступает не в момент остановки сердца, а на четыре-пять минут раньше — когда уходит последнее сознание, и тело продолжает двигаться по инерции, как волчок, который раскрутили и отпустили.

Она зафиксировала время смерти. 4:12. Записала в журнал. Поставила подпись. Закрыла журнал. И почувствовала, как что-то изменилось.

Шёпот замолчал.

На секунду. На одну секунду. Полная, абсолютная тишина. Такая же, как в той комнате. Такая же, как тогда. Тишина, которая не пустая — а полная. Как будто весь мир вдохнул и не выдохнул. Как будто кто-то нажал паузу. На одну секунду.

А потом раздался голос.

Громкий. Чёткий. Один. Выделенный из шёпота, как нота из аккорда. Как слово из разговора, которое ты вдруг расслышал — и оно оказалось твоим именем.

— Я здесь.

Анна замерла. Руки застыли над клавиатурой. Монитор показывал прямую линию. Медсёстры уже отключили аппарат. Кто-то накрыл тело простынёй. Лена Васильева записывала что-то в журнал. Рядом — доктор Романов, молодой, тридцать лет, с бородой, как у хипстера, и руками, как у хирурга — длинные пальцы, тонкие, точные. Он мыл руки. Не смотрел на неё.

Никто не слышал. Кроме неё.

— Я здесь, — повторил голос. — Скажи ему. Он не знает.

Анна подняла глаза. Посмотрела на тело. На женщину. На простыню. Под простынёй — контуры. Худые. Мелкие. Женщина была маленькой. Анна не заметила этого, когда работала. Когда спасала. Теперь — заметила. Маленькая. Худая. Серое пальто на вешалке в прихожей. С пуговицей, которую кто-то пришивал вручную.

— Скажи кому? — прошептала она. Одними губами. Так, чтобы никто не увидел.

— Мужу. Он думает, что это его вина. Что он не успел. Что мог позвонить раньше. Заметить. Помочь. Скажи ему, что это не так. Что я сама. Что я устала. Что я хотела уйти.

Голос был спокойным. Не страшным. Не злым. Не плачущим. Просто — уставшим. Как женщина, которая долго несла тяжёлую сумку и наконец поставила её на пол. Облегчение. Покой. И — просьба. Одна. Последняя.

Анна отшатнулась. От стола. От тела. От голоса. От всего.

— Я не буду, — сказала она вслух. — Я врач. Не медиум. Я не говорю с мертвецами.

Тишина.

Лена Васильева обернулась.

— Анна Сергеевна? Вы что-то сказали?

— Нет, — ответила Анна. — Ничего.

Лена посмотрела на неё. Долго. Потом отвернулась. Записала что-то в журнал.

А потом — очень тихо, на самом краю слуха, как шорох страницы, которую переворачивают в соседней комнате:

— Ты уже говоришь.

* * *

Она ушла с работы раньше. Впервые за двенадцать лет. Просто встала и вышла. Сняла халат. Повесила на крючок. Тот же крючок. Тот же халат. Но — впервые — не до конца смены. За два часа до конца. Никому ничего не сказала. Потому что не могла. Потому что если бы сказала — её бы отправили на обследование. МРТ. ЭЭГ. Психиатр. Анализы. Консилиум. И правильно бы сделали. Она знала. Она врач.

На улице был ноябрь. Тёмный. Влажный. Город блестел. Фонари отражались в лужах. Машины ехали медленно, шины шуршали по мокрому асфальту. Люди шли, подняв воротники, спрятав подбородки в шарфы. Жизнь. Обычная. Нормальная. Без шёпота. Без голосов. Без мёртвых, которые говорят.

Дома она села на пол в прихожей. Прямо в куртке. Прямо в обуви. Мокрые кроссовки оставляли следы на линолеуме. Она не заметила. И закрыла лицо руками.

— Я схожу с ума, — сказала она вслух. — Я схожу с ума.

Шёпот молчал. Все голоса. Все сразу. Тишина. Полная. Абсолютная. Как будто они ушли. Как будто дали ей секунду.

А потом — голос. Тот самый. Женский. Спокойный. Уставший. Тот, который сказал «Я здесь». Тот, который просил сказать мужу.

— Нет, — сказала она. — Ты слышишь.

Анна убрала руки от лица. Посмотрела в темноту прихожей. На вешалку. На своё пальто. На тапочки у двери — разheaded, один лежал, другой стоял. На своё отражение в стеклянном дверном шкафчике — бледное, расплывчатое, нечёткое.

— Кто ты? — спросила она.

— Ирина, — ответил голос. — Меня зовут Ирина.

Имя. У неё было имя. Она была не голосом. Не шёпотом. Не галлюцинацией. Она была — Ирина. С именем. С прошлым. С мужем, который думал, что виноват. С жизнью, которая кончилась в 4:12 ночи на кушетке реанимации.

Анна сидела на полу и смотрела в темноту. И впервые — не боялась. Потому что страх — это когда не знаешь, что происходит. А теперь она знала.

Мёртвые говорят. И она их слышит.

ГЛАВА 3. ИМЯ

Анна не спала трое суток.

Она знала, что это плохо. Знала, что после клинической смерти мозг восстанавливается месяцами. Знала, что галлюцинации — норма. Знала, что депривация сна усиливает галлюцинации. Знала, что надо идти к врачу. К психиатру. К хорошему. Не к тому, что в её больнице — там все друг друга знают, и через неделю весь город будет шептаться: «Анна Сергеевна из реанимации слышит голоса».

Но вместо этого она села за компьютер. Три часа ночи. Кофе — третья чашка. Экран — единственный свет в квартире.

Она открыла базу пациентов. Нашла запись. 3:47. Женщина. Сорок девять. Остановка сердца. Дома. Муж вызвал скорую.

Имя: Ирина Соколова.

Дата рождения: 14 марта 1975.

Адрес: улица Мира, дом 14, квартира 87.

Телефон мужа: был в карте. Экстренный контакт. «Соколов Андрей Петрович».

Анна смотрела на экран и чувствовала, как пальцы дрожат. Она врач. Она не имеет права. Она нарушает всё, что можно нарушить. Врачебная тайна. Конфиденциальность. Использование персональных данных. Она потеряет лицензию. Может, сядет. Точно — позор. Точно — конец карьеры. Двенадцать лет — в трубу. Ради чего? Ради голоса, который, возможно, — галлюцинация. Результат гипоксии. Последствие клинической смерти. Симптом, который пройдёт.