18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Морис Ренар – Повелитель света (страница 136)

18

Этот рапорт, – продолжал Шарль, – произвел глубокое впечатление на господина Дюре д’Аршиака. Перед тем как пригласить в свой кабинет Фабиуса Ортофьери, он усадил рядом с собой в качестве секретаря полицейского Жана Карту́, чтобы тот смог как следует разглядеть явившегося на допрос. Когда последний удалился, Карту́ заявил, что он и есть человек с бульвара: он узнаёт его смуглое лицо, темные бакенбарды, Июльский крест[93], выправку и походку. На следующий день Фабиус был заключен под стражу. Он все отрицал, утверждая, что никогда не желал Сезару смерти и к тому же наблюдал парад на площади Бастилии. Но никто там его не видел. Никакого алиби он представить не смог. Показания ажана полиции свидетельствовали о его безусловной виновности. Словом, обстоятельства были таковы, что наши предки даже не сомневались: Сезара убил именно Фабиус Ортофьери. В рамках уголовного процесса ими был предъявлен гражданский иск, и можете быть уверены: суд присяжных приговорил бы обвиняемого к смертной казни, не избавь его от этого позора преждевременная кончина.

– Короче говоря, – подвел итог Бертран Валуа, – все обвинение основывалось на словах этого флика.

– И на том факте, что, помимо Фабиуса, у Сезара не было другого известного врага.

– Не настолько же они друг друга ненавидели, чтобы один из них мог решиться из-за этого на убийство!

– Действительно, те документы, которыми мы располагаем, никоим образом на это не указывают. Но меня с тех самых пор, как я обнаружил эту пластину люминита, закрепленную Сезаром на стене его рабочего кабинета, беспокоит другое…

– И что же?

– Уже сам тот факт, что он повесил ее там и часто снимал, чтобы посмотреть, что происходит в кабинете в его отсутствие. Зачем ему понадобилось вешать на стену этого не вызывающего подозрений шпиона? Разве что он чего-то – уж и не знаю чего – боялся… Первое, что приходит в голову: он опасался неких незаконных визитов…

– В те времена существовало множество тайных обществ. Не думаешь ли ты, что он состоял в одном из них?

– Нет, не думаю. Конечно же, он не являлся сторонником монархии – ни конституционной, ни какой-либо еще. Но, судя по его «Воспоминаниям», он довольно терпимо относился к Луи-Филиппу, который, в свою очередь, отнюдь не питал ненависти к памяти Наполеона, чей прах он даже распорядился потом перевезти в Париж. 1835 год – это то время, когда бонапартисты вели себя на удивление спокойно. Вслед за императором они потеряли еще и герцога Рейхштадтского; едва ли тогда уже могла идти речь и о принце Луи-Наполеоне, будущем Наполеоне III, который заставит всерьез говорить о себе лишь в 1836 году в Страсбурге. Поэтому я убежден, что Сезар не находился на подозрении у правительства «короля-гражданина»[94], как убежден и в том, что его «опала», скорее всего, являлась результатом бездеятельности самого Сезара. Я думаю, быть или не быть при дворе – зависело исключительно от него самого. Человек, который не нравился Бурбонам, мог легко понравиться тому, кто их изгнал. По сути, это Сезар не желал ни о чем просить, а не Луи-Филипп пренебрегал его услугами.

– Меня же, – сказала Коломба, – смущает одновременность покушения Фиески и убийства Сезара. Как-то не верится, что виной тому – один лишь только случай. Фиески, Ортофьери, Кристиани: все трое – корсиканцы. Быть может, именно из этого и нужно исходить?

– Хочу тебе заметить, – сказал Шарль, – что корсиканское происхождение Фиески не имеет никакого, абсолютно никакого отношения к его преступлению. Он тоже, черт возьми, любил Наполеона, в армии которого служил в русской кампании; но повторюсь: бонапартизм в 1835 году, пусть и временно, не имел цели; Фиески стал инструментом тайных обществ, ополчившихся против Луи-Филиппа за то, что тот обратил в свою пользу Июльскую революцию 1830 года, призванную установить республику. Но едва ли Фиески понимал, ради чего он совершает свое злодеяние. Убийца в душе, он подчинялся коварным хозяевам, даже толком не зная их всех, и одним залпом истребил целую толпу ни в чем не повинных людей не столько ради высокой цели, сколько из тщеславия, не столько в силу убеждений, сколько в силу беспощадной жестокости и социальной злобы.

– Господин историк, – промолвил Бертран, – не кажется ли тебе, что мы несколько отдаляемся…

– Нет, – улыбнулся Шарль. – Все это взаимосвязано – есть у меня, как и у Коломбы, такое предчувствие. Если же я ошибаюсь – ничего страшного; небольшой экскурс в историю не повредит.

Ни один из них во время этого разговора не отвел взгляда от пластины люминита, на которой столь чудесным образом они собственными глазами видели обрамление тех событий прошлого, о которых только что говорили. Анриетта Делиль уже удалилась. Сезар Кристиани курил свою глиняную трубку, сидя у круглого столика и читая «Монитёр». За стеклами окна, в нижней его части, можно было разглядеть так называемый дом Фиески или, скорее, дом, которому еще предстояло стать так называемым домом Фиески.

В снабженном жалюзи окне, которое впоследствии послужит амбразурой для двадцати четырех ружейных стволов адской машины, Шарль, вооружившись биноклем, различил профиль молодой женщины, безмятежно занятой шитьем. Яркий солнечный свет заливал сейчас эту комнату, падая на скромные, с цветочным узором, желтые обои – вероятно, те же самые, что описывали полицейские протоколы 1835 года: местами разорванные, небрежно подклеенные.

Шарль оставил пластину такой, какой и нашел, разве что вставил обратно в пихтовую рамку, восемь штифтов которой, поддерживая ее в пазу, обеспечивали теперь сцепление тончайших листов, некогда разъединенных Сезаром для его загадочного наблюдения. Свет с тех пор уже прошел немалый путь в материи, «картинки» прошлого значительно продвинулись вперед, и теперь самая удаленная по времени часть этого прошлого находилась в нетронутой толще пластины – толще, которая составляла почти всю глубину этого единого целого, так как пластина содержала в себе девяносто шесть лет задержанного времени, а Сезар пролистал из нее всего пару лет и несколько месяцев.

Теперь за тонкими листами, которые Сезар столь тщательно отделил, проглядывала обратная сторона перьевого рисунка прабабки Эстель, «Любовной клятвы», пропуская сквозь бумагу слабый свет – вероятно, тот, что пробивался сквозь почти всегда закрытые решетчатые ставни силазской спальни.

Шарль продемонстрировал Бертрану и Коломбе все известные ему свойства люминита. Сначала немного дезориентированные столь новым феноменом, они затем довольно быстро составили себе о нем ясное представление, разобравшись в простом принципе его действия. И теперь, с восторгом глядя, как вновь оживает у них на глазах то, что существовало когда-то прежде – люди, звери и вещи, Сезар с его славной трубкой, дома бульвара, четыре ряда вязов, в которых порхали воробушки, исторический декор, ныне исчезнувший по причине реконструкций и открытия площади Республики, – они не могли избавиться от мысли, что вскоре, в тот час, который выберет Шарль, в этой рамке возникнет кровавый день 28 июля и они станут свидетелями убийства Сезара Кристиани.

И Бертран Валуа, прежде всего практик, постановщик в той мере, в какой таковым является успешный (а это что-то да значит) драматург, вернулся к тому, что чуть ранее он справедливо счел самым необходимым:

– Портреты Фабиуса Ортофьери, старина Шарль! Вот что нам нужно! Как можно больше портретов! Все зависит от них.

– Я уже обо всем позаботился, – сказал Шарль с невозмутимой улыбкой. – О том, чтобы написать мадемуазель Ортофьери, не могло идти и речи. Но я нашел в телефонном справочнике адрес мадам Летурнёр, которая должна вернуться в Париж со дня на день, если уже не вернулась. И сразу же по прибытии я послал ей письмо с объяснениями, которого ожидали, я в этом уверен, с большим нетерпением. В том же письме я попросил ее предупредить Риту относительно портретов ее предка.

– Отлично, – похвалил друга Бертран.

– Но и на тебя я тоже очень рассчитываю, – сказал Шарль.

– В каком плане?

– Мне бы хотелось узнать, час за часом, что могло происходить в кабинете Сезара за несколько дней до 28 июля. Пусть будет за две недели.

– Весьма здравая мысль!

– Мой план состоит в том, чтобы сразу же после предварительных приготовлений начать очищать, отсоединяя по нескольку листов, поверхность этой пластины вплоть до 15 июля 1835 года. Затем перед пластиной нужно будет безотлучно кому-то находиться. Будем меняться – ты, я и Коломба, другие наблюдатели, если потребуется, – в течение двенадцати дней, которые продлится эта предшествующая убийству фаза. На протяжении всего дня 28 июля 1835 года «картинку» будут снимать на цветную кинопленку. О том, чтобы снять на пленку предыдущие двенадцать или двадцать четыре часа, я даже не помышляю, но этот период в любом случае будет записан, так что при необходимости мы всегда сможем просмотреть его еще раз.

– Записан? Без киносъемки? Это как же? – воскликнула молодая девушка. – А! Пардон! Понимаю! При помощи другой пластины «чистого» люминита.

– Почему обязательно «чистого»? – возразил Бертран. – Не важно какого! Возможности люминита безграничны, не так ли, Шарль?

– Разумеется. Я уже говорил и не устану повторять: «чистая» пластина интересна лишь ее способностью оставаться абсолютно темной, как с обеих сторон, так и по краям.