Монтегю Джеймс – Полное собрание историй о привидениях (страница 43)
Вернемся к дневнику.
На вечерней службе, во время чтения псалмов, со мною случилось то же, что и в прошлом году. Ладонь моя, как и тогда, лежала на одной из резных фигур (не кошачьей – до нее я теперь стараюсь не дотрагиваться) и… хотел сказать, с ней произошла некая перемена, но сказать так – значит придать слишком большое значение тому, что, скорее всего, было вызвано смятением моих собственных чувств: а именно, мне вдруг показалось, что дерево сделалось мягким и холодным, будто под рукой у меня была влажная ткань. Я точно помню момент, когда это ощутил. Хор как раз пел: „(Поставь над ним нечестивого), и диавол да станет одесную его“.
Сегодня ночью шепотки в доме звучали настойчивее, чем обычно. Укрыться от них не удалось даже в спальне. Раньше я этого не замечал. Человек нервического склада – а я таковым не являюсь и становиться не намерен – наверняка испытал бы тревогу, а то и страх. На лестнице сегодня видел кота. Похоже, он там сидит постоянно. А на кухне у нас, как выяснилось, кота нет.
Должен описать еще одно явление, сути которого не понимаю. Спал очень беспокойно. Не то чтобы меня мучили конкретные сновидения, но мне все время представлялось, и очень живо, что чьи-то влажные губы торопливо и настойчиво шепчут что-то мне в ухо. Потом я, видимо, заснул, но вскоре резко проснулся, ощутив, как мне на плечо легла чья-то рука. К величайшей своей тревоге я обнаружил, что стою на верхней ступени нижнего марша лестницы. В большое окно довольно ярко светила луна, и я увидел, что на второй или третьей ступени сидит крупный кот. Прокомментировать все это не могу. Я вернулся обратно в постель, как именно, не помню. Да, тяжко мое бремя. [Далее строка или две старательно вымараны. Мне с трудом удалось разобрать нечто вроде: „…хотел как лучше“]».
Довольно скоро после этого мне стало ясно, что под натиском вышеописанных явлений твердость духа архидьякона стала слабеть. Выпущу маловразумительные возгласы, исполненные муки и отчаяния, выпущу и молитвы, появившиеся в его дневнике в декабре и январе и затем повторяющиеся все чаще и чаще. Тем не менее все это время он продолжал неукоснительно выполнять свои обязанности. Ума не приложу, что мешало ему сказаться больным и удалиться в Бат или Брайтон; как по мне, ему это вряд ли помогло бы, ибо он был человеком, который, признав, что напасти его одолели, сразу же сломался бы, – и сам это прекрасно сознавал. Он пытался смягчить свои невзгоды, приглашая в дом гостей. В результате появлялись следующие записи:
Уговорил кузена Аллена посвятить мне несколько дней, он расположится в спальне, соседней с моей.
Ночь выдалась тихая. Аллен крепко спал, жаловался лишь на шум ветра. Со мной все как обычно: шепот и шепот без конца – что этот неведомый пытается мне сказать?
По мнению Аллена, дом у меня очень шумный. Кроме того, он отметил, что у меня на редкость крупный и холеный кот, только совсем дикий.
Просидели с Алленом в библиотеке до одиннадцати. Он дважды выходил посмотреть, чем это служанки заняты в коридоре: вернувшись во второй раз, сообщил, что видел, как одна из них скрылась за дверью в конце коридора, и заметил, что, будь тут его жена, она бы сумела призвать их к порядку. Я спросил, какого цвета было на служанке платье, он ответил: серое или белое. Что ж, наверное, так оно и было.
Сегодня Аллен уехал. Мне нужно крепиться».
В дальнейшем те же слова – «Мне нужно крепиться» – он станет повторять снова и снова; иногда вся запись ими и ограничивается. В таких случаях они выведены необычайно крупными буквами и с таким нажимом, что перо, вероятно, ломалось при письме.
Судя по всему, друзья архидьякона не заметили никаких перемен в его поведении – можно лишь восхищаться его мужеством и упорством. О последних днях его жизни нам известно не более того, что я уже изложил, самый же конец истории проще всего передать лощеным языком некролога:
«Утро 26 января выдалось студеным и непогожим. В рассветный час слуги явились в парадный холл дома, где проживал оплакиваемый нами герой этих строк. К своему ужасу, они увидели, что их любимый и высокочтимый хозяин распростерся на площадке главной лестницы в позе, наводившей на самые безрадостные мысли. Они попытались оказать ему помощь, а потом всех охватил невыразимый страх, когда выяснилось, что на архидьякона было совершено жестокое и смертоносное нападение. Позвоночник его был сломан в нескольких местах – вероятно, в результате падения: обнаружилось, что покрывавший лестницу ковер в одном месте оказался не закреплен. Но, помимо этого, у покойного были исцарапаны глаза, нос и рот – так, словно на него набросилось какое-то дикое животное, которое (об этом даже помыслить жутко) до неузнаваемости изуродовало его черты. Нет надобности уточнять, что ни искры жизни не теплилось в его теле, причем уже несколько часов – это подтвердили несколько уважаемых представителей медицинского сословия. Личность или личности вершителей сего загадочного злодеяния окутаны мраком тайны, и, несмотря на обилие всевозможных домыслов, никто так и не сумел разрешить горестную загадку, которой стало для всех нас это прискорбное происшествие.»
Далее автор пускается в рассуждения о том, что злодеяние могло быть совершено под влиянием произведений мистера Шелли, лорда Байрона или месье Вольтера, а в заключение выражает – на мой взгляд, несколько невразумительно – надежду на то, что случившееся может «послужить примером молодому поколению»; впрочем, эту часть некролога вовсе ни к чему приводить здесь полностью.
Я успел твердо увериться в том, что доктор Хайнс ответственен за гибель доктора Палтни. Однако весь эпизод, связанный с резной фигуркой, изображающей Смерть, на архидьяконской кафедре, представляется мне совершенно загадочным. Нетрудно понять, что это изображение вырезано именно из древесины Висельного дуба, хотя подкрепить этот вывод весомыми доказательствами невозможно. Тем не менее я посетил Барчестер, в том числе с намерением выяснить, сохранились ли там какие-то сведения об этих резных скульптурах. Один из каноников познакомил меня с хранителем местного музея, который, по словам моего знакомого, скорее других мог бы ответить на интересовавший меня вопрос. Я описал этому джентльмену резные фигурки и гербы, прежде украшавшие алтарь, и поинтересовался, не уцелели ли они до наших дней. Он показал мне герб настоятеля Уэста и еще ряд фрагментов декора. Все это, пояснил он, дар пожилого местного жителя, у которого также раньше имелась некая фигурка – возможно, одна из тех, что я разыскиваю. Он также добавил, что у той фигурки имелась одна странность.
– Ее владелец поведал мне, что подобрал ее на лесопильне вместе с прочими уцелевшими фрагментами и понес домой на забаву детям. По дороге он крутил фигурку в руках, она разломилась пополам, и изнутри выпал клочок бумаги. Он подобрал его и, заметив, что листок покрыт письменами, положил в карман, а дома переложил в вазу на каминной полке. Я не так давно был у него в гостях, случайно взял эту вазу, перевернул – посмотреть, нет ли на донышке клейма, – и листок выпал мне прямо в руку. Когда я передал его пожилому хозяину, тот сообщил мне все то, что я только что сообщил вам, и предложил забрать листок с собой. Он оказался рваным и сильно измятым, так что я наклеил его на картон – вот он, смотрите. Буду очень признателен, а еще, полагаю, и немало удивлен, если вы мне разъясните, что это может означать.
И он протянул мне кусок картона. Надпись была сделана разборчивым старинным почерком, и вот что я прочитал:
– Похоже на заговор или заклинанье, как вы считаете? – осведомился музейный хранитель.
– Да, пожалуй, – согласился я. – А какова судьба фигурки, в которой это было спрятано?
– Ох, забыл сказать! – спохватился он. – По словам старика, она оказалась такой страховидной, что его дети перепугались и он ее сжег.
Мартинова доля
Несколько лет тому назад я гостил в одном из приходов в западном графстве, где научное общество, в котором я состою, имеет земельные владения. Я собирался осмотреть часть из них, и в утро моего приезда, вскоре после завтрака, нам отрядили в провожатые местного плотника и мастера на все руки Джона Хилла. Поинтересовавшись, какие участки мы намерены инспектировать в первую очередь, приходской священник принес карту поместья, и мы очертили на ней маршрут.
– Обязательно расспросите Джона Хилла о Мартиновой доле, когда туда доберетесь, – сказал он, указывая некую точку на карте. – Любопытно, что он поведает.
– А что особенного он может поведать? – спросил я.
– Понятия не имею. Догадки у меня имеются, но с ними придется повременить до ланча, – ответил священник и ушел по делам.
Мы отправились в путь. Джон Хилл оказался охочим до бесед провожатым: такой расскажет обо всем без утайки и поведает много занятного о местном люде и всяческих пересудах. При этом все слова, по его разумению, незнакомые приезжему, он произносил по слогам, например: «по-ча-ток»… Однако же нет смысла приводить здесь все, что говорилось по пути к Мартиновой доле. Приметна она издали, ибо едва ли где еще встретится меньший надел, чем эти несколько квадратных ярдов земли за сплошной живой изгородью без калитки и иного прохода. Ни дать ни взять давно заброшенный палисадник, да только в стороне от деревни и безо всяких следов прежних насаждений. Дорога же от него недалеко, а местность, в которой он лежит, то бишь пустынное нагорье, поделенное на пастбища, здесь именуют пустошью.