реклама
Бургер менюБургер меню

Мишель Зевако – Коррида (страница 23)

18

Из всего вышеизложенного становится ясно, что дворяне, хоть чуточку задетые на ходу Пардальяном, расспрашивали окружающих, что же это за нахал, обращающийся с ними с подобной бесцеремонностью, и, получив ответ, понимающе кивали и принимались с проклятьями повторять имя шевалье.

Когда Пардальян пробрался, наконец, к своему месту, он машинально огляделся и пришел в изумление. Вокруг себя он видел лишь ненавидящие взгляды и угрожающе воздетые кулаки. Если бы не людная площадь и не присутствие короля, двадцать, а то и пятьдесят испанцев, с которыми он никогда в своей жизни и словом не перекинулся, уже вызвали бы его на бой.

А поскольку наш шевалье вовсе не принадлежал к числу тех, кто позволяет безнаказанно оскорблять себя, хотя бы и взглядом, то вместо того, чтобы сесть, он несколько секунд постоял неподвижно, обводя всех сверкающим взором; на его губах играла презрительная усмешка, которая заставила благородных идальго позеленеть от ярости; их удерживали только соображения этикета.

И вот как раз в тот момент, когда Пардальян бросал взглядом вызов своим незнакомым врагам, под сверкающими небесами раскатистой медью зазвучал звонкий голос труб.

Это и был сигнал, нетерпеливо ожидаемый тысячами зрителей. Но если он и прозвучал именно сейчас, то лишь вследствие досадной ошибки — из-за неправильно понятого жеста Филиппа II.

Однако это не меняло дела: казалось, что трубы, запевшие именно в тот момент, когда Пардальян усаживался на свое место, приветствовали посланника короля Франции.

Так во всяком случае расценил это испанский государь. Побледнев от ярости, он повернулся к Эспинозе, и с его губ сорвался короткий приказ. Спустя две минуты офицер, неправильно истолковавший жест короля и отдавший музыкантам приказ трубить сигнал, был арестован и закован в кандалы.

Так расценили это и разгневанные дворяне, окружавшие шевалье, — они принялись яростно протестовать.

Так расценил это, наконец, и сам шевалье, ибо мысленно он обратился к себе со следующими словами: «Чума меня забери! Мне оказывают уважение! Ах, мой бедный батюшка, как жаль, что вас нет рядом со мной, — вы бы увидели, в каком почете тут ваш сын!»

Было бы, однако, ошибкой полагать, будто Пардальян действительно обманулся. Он не был человеком, способным обольщаться до такой степени. Но наш герой был неисправимым шутником, умевшим всегда сохранять на лице бесстрастное выражение. Ему показалось забавным сделать вид, будто он принимает за почести то, что было на самом деле лишь сигналом к началу корриды. А поскольку он не привык относиться с почтением к коронованным особам, тем более когда сии особы были ему несимпатичны, он немедленно решил «поиздеваться вволю».

«Что ж! — сказал он про себя. — Ответим вежливостью на невежливость».

На лице шевалье сияла наивно-простодушная улыбка, но в глубине его глаз таилось безудержное ликование человека, веселящегося вовсю. Театральным, безбрежно-широким жестом, свойственным ему, и только ему, он галантно приветствовал королевскую ложу.

В довершение несчастья как раз в этот момент король обернулся, чтобы отдать приказ об аресте офицера, велевшего музыкантам трубить, и тут его, словно удар, настигли улыбка и поклон Пардальяна. А поскольку это был очень скрытный монарх, ему пришлось, кусая от раздражения губы, ответить наглецу улыбкой, имея при этом в виду единственную цель: не нарушить план великого инквизитора, план, хорошо ему известный и одобренный им.

Это было даже больше, чем ожидал Пардальян; теперь он спокойно сел, бросая по сторонам удовлетворенные взгляды. И словно волшебник прошел среди скамей, изменив на прямо противоположное выражение лиц доселе свирепых соседей шевалье: француз видел вокруг себя лишь приветливые и доброжелательные улыбки. Уголки его губ презрительно опустились, и он подумал, что одной улыбки, которой одарил его король, улыбки вынужденной, вымученной, оказалось достаточно, чтобы превратить ненависть в подобострастие.

Как только Пардальян сел, произошло еще одно досадное совпадение; оно, безусловно, явилось следствием сигнала, данного трубами, но тем не менее заставило короля побледнеть от ярости: на арену вышел первый бык.

Таким образом, Пардальян, посланник Генриха IV, был встречен приветственным звуком труб, а, садясь, он как бы отдал приказ начинать представление и предстал истинным предводителем корриды, если прибегнуть к слову, которое используют современные любители боя быков.

И точно так же Жиральда, сидевшая впереди толпы, между двумя вооруженными людьми, выглядела королевой праздника.

Глава 6

ПЛАН ФАУСТЫ

Мы уже говорили, что Тореро оказался перед неприятной необходимостью поставить свою палатку рядом с палаткой Красной Бороды.

Этим тягостным соседством дон Сезар был обязан вмешательству Фаусты, хотя сама она об этом и не подозревала. Вот как это случилось. Король и его инквизитор решили арестовать дона Сезара и Пардальяна. Вот уже двадцать лет король преследовал своей ненавистью внука. Эта дикая ненависть, нисколько не притушенная долгими годами, оказалась, однако, более слабой, нежели новая, испытываемая к Пардальяну, человеку, виновному в том, что он болезненно задел непомерную королевскую гордыню. Мы даже можем сказать, что шевалье превратился в главную заботу короля и Эспинозы и что в крайнем случае они были бы согласны позабыть сына дона Карлоса и перенести все свое внимание на шевалье.

Если король слушался только своей ненависти, то великий инквизитор, напротив, действовал бесстрастно и становился от этого только более грозным противником. Он-то не испытывал ни ненависти, ни гнева. Однако он боялся Пардальяна. А у человека, подобного Эспинозе — холодного и методичного, но решительного, страх гораздо более опасен, чем ненависть. Человек столь сильной закалки, как великий инквизитор, может уступить внезапному порыву, хорошему или дурному. Но он остается несгибаемым перед необходимостью, продиктованной логическим рассуждением. С того мгновения, когда великий инквизитор начинал бояться какого-то человека, этот человек — кем бы он ни был — оказывался обречен.

Из вмешательства Пардальяна в дела внука короля Эспиноза заключил, что тот знает гораздо больше, нежели хочет показать, и что, движимый личным честолюбием, шевалье сделался защитником и советником принца, который, не будь этой неожиданной поддержки, оставался бы человеком без роду и племени и вовсе не опасным.

Ошибка великого инквизитора заключалась в том, что он упорно видел в Пардальяне честолюбца. Он совершенно не разглядел рыцарскую, сверх всякой меры бескорыстную натуру шевалье, столь непохожего на людей той поры. Иначе и быть не могло: ведь бескорыстие — это, наверное, единственная добродетель, наличие которой человечество всегда отрицало и, очевидно, еще долго будет отрицать.

Что касается самого Пардальяна, то все объяснялось очень просто: потрясенный той ожесточенностью, с какой могущественные вельможи преследуют несчастное, беззащитное существо, он по доброте душевной решил по мере возможности помочь жертве, которой грозила опасность, — так стараются вырвать из рук злодея, наслаждающегося своей безнаказанностью, слабое создание, причем вырвать как раз в то мгновение, когда злодей пытается убить его. Поступок принца, защищающего свою жизнь, был по-человечески понятен, поступок Пардальяна, пришедшего ему на помощь, был великодушен и естествен — для шевалье. Кроме того, эта вынужденная самооборона вовсе не обязательно предполагала нападение со стороны Тореро или Пардальяна.

Однако великий инквизитор был просто не в силах постичь логику действий загадочного француза.

Если бы он мог глубоко проникнуть в суть характера своего противника, он, возможно, понял бы, что Пардальян никогда бы не согласился сделать то, на что, как подозревал Эспиноза, он был якобы способен. Не существовало ни малейших сомнений: если бы Тореро изъявил намерение притязать на свои несуществующие права (учитывая необычные обстоятельства его появления на свет), если бы он предпринял именно те действия, на какие его пытались подвигнуть, и выступил в качестве претендента на престол, то Пардальян презрительно повернулся бы к нему спиной. Обрекая человека на гибель по одному только подозрению в поступке, о котором тот и не помышлял, Эспиноза, следовательно, сам совершал неблаговидное действие. Воздадим, однако же, ему должное, напомнив, что он был искренен в этом своем убеждении. Воистину — мы приписываем другим лишь те чувства, которые способны испытывать сами.

Наконец, — и здесь мы переходим от общего к частному, — великий инквизитор был бы весьма не прочь избавиться от того, с кем он в свое время пустился в откровения; последние, если бы Пардальяну вздумалось болтать о них, могли бы привести его, Эспинозу, прямо на костер, будь он хоть трижды великий инквизитор.

И все-таки это обстоятельство отходило на второй план. Да, Эспиноза не смог понять необычайное великодушие Пардальяна, но все же не следует забывать, что его высокопреосвященство был дворянином и в этом качестве доверял данному ему слову и прямодушию своего противника. Что ж, хотя бы кое в чем он смог оценить Пардальяна по справедливости.

Итак, Эспиноза и король, его хозяин, сошлись в двух пунктах: должно было непременно схватить и умертвить Пардальяна и дона Сезара. Единственное расхождение во взглядах, существовавшее между ними, касалось того, как именно надо расправиться с наглым французом. Королю хотелось бы, чтобы человека, обошедшегося с ним непочтительно, просто-напросто арестовали. Для этого всего-то и нужно было: офицер и еще несколько человек. После чего схваченного судят, приговаривают к смерти, казнят.