Мираниса – Полночные сказки Итаки (страница 4)
– Смотри! – прикрикнул Иниго. – Вон в той звезде!
Одиссей последовал взглядом за указывающим пальцем и обнаружил в очертаниях светила вынырнувшую русалку. Сперва проглянулись очертания её прозрачной кожи, сплетенных, точно водоросли, волос, а затем и чешуйчатого хвоста. От приступа радости чужак всплеснул руками и дёрнул за рукав тихого Иниго. Он будто совсем увяз в фантазийной действительности и позабыл, что имя ему вовсе не Одиссей, и был он отнюдь не ребёнком.
– Как в сказках, – восторженно прошептал Одиссей и поднял голову, прищурив один глаз. – Русалки плывут вместе с нарвалами. Они сопровождают нас?
– Вовсе нет. Они плывут к главному алтарю, – молвила Астинома.
Одиссей, дотоле метавшийся от одного борта к другому и нещадно раскачивающий таким образом суденышко, наконец остановился и поглядел на Астиному. Она загадочно улыбнулась и кивнула ему за плечо. Он обернулся.
Поначалу его абсолютно зрячим глазам поблазнилось, будто в тумане у кряжа затаилось нечто невероятных размеров. Исполинское, неясных очертаний и красок, это нечто осторожно выныривало из морока, но тотчас густая вечерняя хмарь проглатывала его обратно. Но стоило рядам проплывающих мимо суден приблизиться к изножью алтаря, как Одиссей ахнул от потрясения и тут же прикрыл рот рукой.
Статуя высотой около ста футов выросла прямо посреди моря, до конца рассеяв клубившийся вокруг туман. Это была русалка, целиком вылитая из золота, с толстым скрученным хвостом, на котором миллионы высеченных чешуек жадно принимали блеск увядающей морской пены. Тонкие руки исполинского существа тянулись к небесной синеве, сжимая огромную раковину. Рухни она в пучину, так под волнами её заживо окажутся погребены с десяток лодчонок-туфелек. Сияние гладких щёк русалки отливало в свете звёзд; тот же струился по длинным прядям, концы которых утопали в воде. А позади неё раскинулся величавый лес – широкий в боках, но невысокий в пике. Из-за зелёного кряжа выглядывали натянутые белые крыши. Но всё это скрывалось за вольным размахом русалочьих плавников.
Одиссей раскрыл в изумлении рот, и невольно глаза его заволокла тонкая пелена влаги. Он упёрся проникнутым взором в Астиному, что загадочно улыбалась ему в сумерках.
– Неужели ты видела её такой? – шепнул Одиссей и потянулся к ней рукой.
– Это оплот нашей воли, – ответила Астинома и, не заметив протянутую кисть, шагнула к краю. – Самое чудесное, что я видела в своей жизни.
Одиссей отнял руку, внезапно ощутив себя непонятным существом. Имя его – Хрис – кружилось на сухих устах, но всё не могло вырваться наружу. Он снова почувствовал себя бесформенным снаружи и пустым внутри, и нестерпимая печаль вдруг опалила впалую грудь, когда Одиссей осознал, до чего же несчастной была Астинома, раз, помимо пластилиновой русалки, не запомнила ничего прекраснее в своей скоротечной жизни.
Усадив голову глубоко на плечи, он попятился, пропуская вперёд Астиному и Иниго. Руки его затряслись в непомерной скорби, и тогда могло показаться, что детские пальчики снова начали криветь. Но это, разумеется, было лишь страхом. Не мальчишки. Мужчины.
Кулаком Одиссей вытер влажные щёки – совсем по-детски, – и тогда зрачки его скатились к уголкам глаз, и у западного берега он углядел нечто пугающее. Возможно, когда-то это было пущей, такой же цветущей, как и та, что раскинулась за плечами колосса. Однако теперь западный край превратился в лабиринт высохших лоз и колючек, что вились вокруг плешивых деревьев. Издали было заметно, как почерневшие стволы поразила страшная проказа, на ветвях не виднелось ни единого листочка, зато корни, набухшие и кривые, исполосовали своей корой всю некогда благодатную землю. А посреди всего раскинувшегося сухостоя тянулся замок с готическими донжонами, плотно прикрытый клеткой.
– Что это? – тихо спросил Одиссей.
– Это Колыбель, – холодно ответила Астинома. – И тебе лучше не соваться туда.
Брови Одиссея наползли на переносицу, взгляд потупился.
– Там живёт розовый принц?
– И не только он, – объяснил Иниго. – Там живут его приспешники: колдунья Сивилла и бесчестный гном Альберих. Его правая рука и левый башмак.
– Альберих даже не удостоился занять место левой руки? – скорбно спросил Одиссей.
– Нет, и это самое занимательное, ведь все мы его знаем как шестипалого Альбериха. Руки у него поразительно уродливые. Но тебе не стоит недооценивать его, – голос Монтойя дрогнул. – Это самое коварное и низкое существо, когда-либо живущее на свете. Именно Альберих, этот треклятый дварф, питает в розовом принце всё самое ничтожное.
– В розовом принце нет ничего ничтожного, – строго заметила Астинома. – Он полон злобы и жестокости, но не низости. И таким его сделал не Альберих – принца пленила Колыбель.
Иниго жалобно поджал губы, сцепив руки на поясе. Он исподлобья оглядел Астиному.
– Неужели ты защищаешь его?
– Нет, лишь упрекаю в слабости. И не докучай Одиссею своей историей про отца. – Астинома махнула рукой в сторону крепнущего вширь причала.
Одиссей заметил, как дрогнула нижняя губа на бледном лице Иниго. Это была метнувшаяся искра мальчишеской и особливо чувствительной обиды. Монтойя туго стиснул кулаки, и рот его скривился в неловкой усмешке. Но глаза, его чёрные глаза, маленькие, словно пуговки, но бесконечно проницательные, словно ночное небо, блеснули в вечернем полумраке мечтательным бликом. И тогда Одиссей смог прочесть на юном лице попутчика глубокое разочарование, будто Астинома не просто осадила его, но нанесла куда более гнетущую рану. Она не дала ему поделиться призраком давно увядшей мечты.
Запруженные дотоле суда-башмачки по одному опустошались и трясучими, вертлявыми путями канули обратно к покойному морскому кряжу. Одиссей хотел было возразить, что их следует привязать у причала, чтобы не уплыли с концами, однако Астинома, будто предугадав его мысли, бросила через плечо:
– Они свободные, но прибудут, как только понадобятся.
Однако Одиссей не послушал её. С отчаянным возгласом он побежал в обратную от ватаги детей сторону и, широко поднимая ноги, погрузился в прохладную воду. Совсем позабыв о своей неспособности плавать, он потянулся за кормой ближайшего башмачка, пока не услышал позади себя крик Астиномы. Обернувшись, он не заметил коварно растущую волну, что стремительным потоком сбила его с ног.
Одиссей с головой рухнул в пучину. В голове вдруг его мелькнула мысль, что находился он от берега лишь в паре шагов. Вероятно, найди в себе силы подняться на ноги, так он непременно перестал бы захлёбываться, но силы таковые по итогу не нашлись, и Хрис от безнадёжности лишь шире раскрывал рот, пока грудь его в агонии распирали потоки солёной воды. Страшнее смерти стиснул в своей удушающей хватке страх, что Астинома – его маленькая Гресса – вновь исчезнет, и испуганное девичье лицо, вынырнув перед взором, тут же размоется в бесчисленных годах скорби.
И тогда Хрис, придавленный ко дну немерным количеством воды, принялся размышлять – ровно так, как делал он каждое утро и каждую ночь на протяжении последних одиннадцати лет.
Он думал: какой бы стала Гресса, если бы не умерла?
III
Гресса не умерла. Она погибла.
В один особливо покойный день. Золочённое кольцо солнца мягко прикрывал тонкий слой перистых облаков, ветер покоился на сонных улицах, пустых и безлюдных, что рассекали цельные блоки безликих домов шелестом просыпающегося города. Со стороны могло показаться, что в такую погоду никто умереть не может. Но ведь и мы теперь знаем, что Гресса не умерла.
Она исчезла.
В один из последних знойных дней увядающего лета. Задолго до пробуждения большинства обывателей горизонт озарился рябью охры и огня, но в низинах переулков по-прежнему таилась ночная прохлада и сень. Это были густые тени влажной синевы – сонной и ленивой, влекомой теплотой маленькой затхлой квартиры на цокольном этаже.
Озаряемые мелькающими стопами – разумеется, обутыми в самые разные башмаки, – окна прятали в себе некогда широту и безграничную нежность любящей семьи. Все ведь семьи имели привычку начинаться счастливо, но столь же упористо они стяжали остальные мирские беды.
Так вот, та крошечная квартирка на цокольном этаже, что заслужила отчасти и последней видеть разбредающиеся лучи солнца, навсегда потеряла возможность хранить в толстых грунтовых стенах тепло. Постепенно она, будто вместе с домом, принялась опускаться всё глубже в землю, и тогда в ней воцарились совсем иные порядки. Ласка уступила усталости, нежность и забота – тоже. Любовь – как впоследствии будет опасаться Хрис, – притупилась в бездумных потугах быта. Она затерялась в спёкшемся воздухе вокруг Грессы. И когда намертво разнесло терпким ароматом лекарств, Хрис принял это за её запах. Именно тогда в квартире вдруг сделалось навсегда зябко и темно.
Хрис и Кармента друг на друга не смотрели – совсем никак. На дочь глядели неоднозначно, устало, не признавая гибель в её решительных и востреньких глазах. Особенно когда те перестали таковыми быть. И столь заветные и ценные слова о любви уступили место чему-то молчаливому и гнетущему. Хрис струсил первым. Он так опасался надвигающегося рока, что первый покорился ему.
Но это было прежде. До особливо безмятежного дня. То утро беспечно пустило своей тишиной солнечный свет в маленькую затхлую квартиру, и удивительным образом солнце пробудило Хриса ото сна. Тело его, надломленное и скрюченное, заныло от боли; оно отекло – давеча нерадивый сапожник уснул, сидя на табурете, прямиком в своей мастерской, зажатый узкими стенами.