18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

МИРА КОРАБЛЕВА – ДОЛГОЕ ЭХО НАШИХ СЛОВ (страница 1)

18

МИРА КОРАБЛЕВА

ДОЛГОЕ ЭХО НАШИХ СЛОВ

ПЛОХАЯ РОДНАЯ КРОВЬ

Я не знаю, с чего начать. Мне кажется, я никогда не была честна. Ни с собой, ни с Богом, ни даже… со всеми, кого я любила.

Вы знаете, что такое счастье? Да, конечно, знаете. Вот и я раньше, когда-то очень давно, тоже думала, что знаю. Я вышла замуж за Костю, когда мне было 19 лет. Я влюбилась в него по уши. Мы были абсолютно счастливы. Он был меня старше и по тем временам преуспевал. У нас была своя небольшая квартира и бесконечная любовь. Которая принесла нам двух дочек. Счастье – это их запах. Я знала это всегда. Запах детских волос после ванны – чистота, смешанная с ароматом спелого яблока. А еще счастье – это сирень. Липкие влажные гроздья за окном, пьянящие и беззащитные в своей краткой жизни. Я думала, что это будет вечно. Я не знала, что под этим нежным слоем скрывается иной фундамент – опасный и зыбкий, как болото, и что в самой сердцевине моего счастья тикает неумолимая бомба, заложенная в кровь моего мужа.

Это надвигалось медленно, но неотвратимо.

Костя стал задерживаться. Сначала на час. Потом – до ночи.

– Костик, ужин стынет. Ты где? – звонила я ему, когда он не приходил в привычное время.

– Прости, Вер. Работа. Аврал.

Его голос был в это время плоским, не знаю, как объяснить… Выцветшим, как старая фотография. А потом его настроения стали меняться с капризной скоростью. То он хохотал над ерундой, и смех его звенел неестественно, истерично. То погружался в молчание – густое, утробное, которое можно было резать ножом и намазывать на хлеб. Оно давило на виски, это молчание.

Я списывала на усталость: он муж, отец, добытчик. Пока однажды не полезла на антресоль за зимними свитерами. Моя рука наткнулась на что-то картонное, шершавое. Я вытащила коробку. Аккуратная, непыльная. Внутри – ровные ряды пузырьков. Маленькие солдатики апокалипсиса. «Амитриптилин». «Ламотриджин». «Галоперидол». Слова, звучащие как заклинания на мертвом языке.

Я ждала его весь вечер. Сидела на кухне, и пузырьки лежали передо мной на столе как обвинение.

Он вошел, усталый, и сразу их увидел.

– Что это, Костя? – спросила я, и мой голос прозвучал как чужой.

Он молчал. Казалось, вечность. Потом сел, опустил голову на руки.

– У меня наследственное заболевание, – прошептал он в ладони. – Неизлечимое. Непредсказуемое. Родители сказали… не говорить тебе. Мы думали, ты испугаешься. Не выйдешь замуж за меня. Я бы этого не пережил.

Он поднял на меня глаза, и они мне показались совсем чужими. Я застыла. И мир мой застыл. Затем первым чувством, горячим и позорным, было не сострадание. Не страх за него. Это придет позже. Первой дикой, животной волной поднялось отвращение. Отвращение ко лжи. Ко всей этой конструкции из его поцелуев, утренних объятий и ужинов при свечах, которая оказалась фасадом, за которым скрывалась вот эта картонная коробка с фармацевтическим ужасом. Меня тошнило. От него. От себя. От нашей жизни, которая была теперь и не жизнью совсем, а искусной подделкой. А потом наступил страх. Думаете, я боялась за себя или за Костю? Нет, конечно. Я боялась даже подумать, что это может догнать моих девочек. Моих самых красивых, веселых, непоседливых кудрявых дочек.

Болезнь нашла их по-разному. Как если бы один и тот же яд влили в две разные колбы, и он вступил в реакцию с разным содержимым.

Катюша. Моя старшая, Катя. В шестнадцать у нее в глазах появился лихорадочный нездоровый блеск. Пропадали деньги. Вещи. Потом я нашла пакетики с порошком, наивно спрятанные в «Войне и мире». Стыд сжег меня изнутри. Мы сидели у врача, молодого человека с усталыми глазами.

– Компульсивное поведение, – говорил он, глядя в бумаги. – Попытка регуляции эмоционального фона через поиск острых ощущений. Частое явление при пограничном расстройстве.

– Что нам делать? – спросила я, и мой голос был тонок, как паутинка.

– Терапия. Стабилизаторы. Научиться жить с этим.

Я водила ее по клиникам. Умоляла, плакала, запирала дома. Однажды, после очередного побега, я схватила ее за плечи.

– Катя, опомнись! Ты же себя губишь!

Она смотрела на меня сквозь меня, ее взгляд был пустым и бесконечно далеким.

– Мам, ты не понимаешь. Меня как будто ветром сносит. Я не могу сопротивляться.

А потом появился Максим. Ее спаситель… Буксир. Тихий, молчаливый, с непробиваемым внутренним стержнем. Его здоровая простая натура и сексуальность стала для нее формой смирительной рубашки. Он мог ее «успокоить». Почти всегда. Редко «ветер» возвращался, и она пропадала. Появлялась потом серая, разбитая.

– Простите меня. Не удержалась.

Она родила сына. Мишку. Я смотрела на этого розового здорового мальчика и цеплялась за него, как утопающий за соломинку. Значит, не все потеряно? Может, проклятие не абсолютно?

Но с Ксюшей все было иначе. Болезнь была ее сутью. Она расцвела к шестнадцати такой дикой языческой красотой, что останавливала движение машин на дороге. И это была не просто красота. Это была плоть, торжествующая над духом. Жизнь, утверждающая себя самым примитивным и мощным образом.

Для меня же она стала воплощением моего самого большого кошмара. Я находила ее в подъездах, в кустах, однажды – в кабине фуры на обочине. Ее тело стало публичным парком, местом безличного и бездушного потребления. И я… я ее ненавидела в эти моменты. Боже, прости меня, я ненавидела свою дочь. Ее плоть, ее жизнь, которую она проживала так, как не могла принять моя уставшая испуганная душа.

Однажды, втащив ее в квартиру, я трясла ее, рыдая:

– Ксюша! Да ты себя совсем не уважаешь! Это же унизительно!

Она смотрела на меня своими огромными прозрачными, как у молодой кошки, глазами. В них не было ни стыда, ни вызова.

– А что в этом плохого, мам? – спросила она искренне. – Мне хорошо. Я чувствую жизнь. Всю, до капельки.

В эти моменты я раздваивалась. Мать, желающая защитить свое дитя, сходилась в смертельной схватке с существом, испытывающим глубочайшее первобытное отвращение к тому, во что превратилась ее плоть и кровь.

Потом Ксюша исчезла. Растворилась в мире. Сначала я прошла через ад ее поисков. Потом наступило ледяное отчаяние. Наконец – тишина. Пустота. Я пошла на кладбище и установила табличку на могиле моих родителей: «Ксения Соколова. Любимая дочь». Я похоронила ее заживо. Это был единственный способ не сойти с ума.

Я не знала, что мое горе – лишь смутное подобие того, что случилось с ней. Ее продали. Мою девочку продали, как вещь. Накачали веществами и продали. Очнулась она в сарае, на цементном полу. Голая. На цепи. И начались не просто сексуальные развлечения и утехи похотливых негодяев, а процесс систематического уничтожения всего человеческого в ней. Ее прекрасное тело, созданное для жизни и наслаждения, стало местом для самых уродливых проявлений жестокости. Два года. Из богини она превратилась в затравленное, сломленное животное, думающее только о боли и куске хлеба. А когда от нее осталась одна тень, ее выбросили в ущелье, как использованный сломанный предмет. Ее нашли туристы. Полумертвую. В больнице она медленно возвращалась к жизни, как возвращается вода в пересохший колодец. Она с трудом вспомнила свое имя.

Звонок в дверь прозвучал как выстрел. Я открыла. На пороге стоял человек, социальный координатор, как я потом выяснила, а за ним – существо. Седые спутанные волосы. Глаза – два безжизненных провала. Тело, покрытое паутиной шрамов и желто-синих пятен.

Она молчала. Я смотрела, не понимая. И тут мой взгляд упал на ее руку. На запястье – знакомая родинка, крошечное пятнышко, похожее на сердечко, которое я целовала тысячу раз, укладывая ее спать.

Мир перевернулся, сорвался с оси и рухнул в бездну.

– Мама, – проскрипело существо. – Это я.

Теперь мое отвращение совершило алхимический переход. Оно превратилось в яростную, почти безумную гиперопеку. Я стала тенью ее тени. Кормила с ложки. Мыла это изуродованное тело, ставшее вдруг таким хрупким. Заваливала таблетками, которые превращали ее в апатичное, быстро толстеющее создание. Она впала в детство. Память, милосердная садистка, стерла ужас, оставив лишь смутные бесформенные очертания.

В этом новом режиме я нашла странный извращенный покой. Это был мой крест. Мое искупление за ту злобу, тот ужас и то отвращение, которые я когда-то испытывала. Я мыла ее, и мне казалось, что я смываю с нее и себя грех.

Но болезнь – коварный враг. Она оставляет лазейки. Просветы.

Одной ночью я услышала тихий звук. Вошла в комнату. Ксюша сидела на кровати. Она смотрела на свои руки – распухшие, в багровых стриях.

– Мама, – сказала она тихо, и в ее сиплом голосе пробилась та, прежняя интонация, заставившая мое сердце остановиться. – Мне снилось… что меня ломали. Долго. По кусочкам. А я не могла проснуться.

В ее глазах стоял не детский испуг, а взрослый ужас осознания. Ужас того, кто на миг заглянул в яму, в которую упал.

– Ничего, дочка, ничего. Тебе показалось, – залепетала я, лихорадочно хватая пузырек, мое спасение и ее тюрьму.

На следующее утро я нашла ее. Пустая упаковка снотворного лежала на полу как вызов. Это был не срыв. Это был единственный по-настоящему осознанный и волевой поступок в ее жизни. Ее последнее «нет». Миру, болезни, боли. И, возможно, мне.

Теперь я осталась одна. Совершенно. Катя с семьей уехала далеко, спасаясь от мрака. В ее редких звонках я слышала вечный приглушенный страх – за сына, за себя и за ту хрупкую стабильность, что они выстроили с мужем.