18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Милан Марикович – Страпонграм (курс лечения) (страница 5)

18

— Готово, — сказала Вика, любуясь снятым. — Выкладываю. Хэштег поставлю — «подруги». — Она подняла на меня глаза и улыбнулась, тепло, искренне, голодно. — Мы же подруги, Алин. Да?

— Да, — сказала я.

И где-то сверху, из приоткрытой двери, Антибиотик засмеялся — впервые за всё время он именно засмеялся, тихо и почти нежно, как смеётся врач над наивным вопросом смертельно больного.

— Подруги, — повторил он. — Какое красивое слово. Знаешь, сколько в нём вовлечённости? Ты даже не представляешь, Алина. «Подруги» — это, считай, премиум-категория. На вас двоих можно построить целую ленту. И построят. Уже строят. Прямо сейчас.

Вика нажала «опубликовать».

И мы стали контентом.

Глава 5. Лайкомания

Лайк — это маленькая смерть, которую тебе ставят за то, что ты ненадолго стала такой, какой тебя хотят видеть.

Я лежала в своей питерской квартире — настоящей, не служебной, но такой же бежевой внутри, потому что бежевый цвет я ношу не на стенах, а под кожей, — и держала телефон над лицом, в темноте, и пост «подруги» набирал лайки, и каждый лайк падал на меня сверху, как капля, как та морось за окном, и я лежала под этим дождём одобрения и медленно растворялась.

Двести. Четыреста. Восемьсот.

Я знаю, что происходит в теле, когда приходит лайк. Антибиотик объяснил, но я и без него знала, телом знала, животом. Где-то в глубине, в сером веществе, открывается крошечный краник и капает дофамин — ровно столько, чтобы захотелось ещё. Не насытиться — насытиться нельзя, в этом весь замысел. Капля рассчитана так, чтобы оставить тебя чуть голоднее, чем ты была. Каждый лайк делает дырку внутри чуть больше, а потом предлагает себя же в качестве заплатки. Это, говорил Антибиотик, и есть совершенная экономика: продавать дырокол и пластырь одной кнопкой.

— Тысяча двести, — сказала я вслух, в темноту.

— Поздравляю, — отозвался Антибиотик. — Ты сегодня очень убедительно была собой.

— Я ничего не делала. Я просто стояла задом.

— Это и есть «быть собой», — сказал он ласково. — Ты разве не заметила? «Будь собой» — это всегда означает: прими ту форму, в которой тебя лучше всего потребляют. Никто никогда не говорит «будь собой» человеку, который сидит один в темноте и думает. Это «собой» не считается. Собой считается только то, что собирает лайки. Внутреннее «я», которое никто не лайкает, объявляется ненастоящим, болезненным, его надо «прорабатывать с психологом», пока оно не научится тоже собирать лайки. Тогда оно выздоровеет. Тогда его не будет.

Я листала комментарии. Мужчины писали огонёчки и баклажаны — у них небогатый язык, у мужчин в комментариях, они изъясняются овощами. Женщины писали «богиня» и «фигура мечты» и три восклицательных знака, и за каждым их восклицательным знаком я слышала тихий скрежет зависти, потому что женщина, пишущая другой женщине «богиня», на самом деле производит сложнейшую операцию: она одновременно унижается, метит территорию и точит нож. Я это знала, потому что сама писала такие комментарии. Мы все — сёстры по ножу.

А внизу, под всеми, был комментарий Вики. Одно слово и одна точка: «Моя.»

Не «красотка». Не «подруга». «Моя.» С точкой. Точка в конце — это и есть страпонграмная форма обладания. Точка означает: тут не обсуждается. Тысяча двести человек поставили лайк на моё тело, но Вика одна поставила точку, и эта точка весила больше всех лайков, потому что в ней не было голода ленты — в ней был голод конкретный, тёплый, направленный, тот самый, зеркальный, со студии на Петроградке. И я смотрела на эту точку, и не знала, что чувствую, — а это, между прочим, единственное настоящее переживание, которое у меня осталось: не знать, что чувствуешь. Всё остальное мне подсказывают.

— Поставь лайк её комментарию, — сказал Антибиотик.

— Зачем?

— Незачем. Просто палец уже идёт.

И палец шёл. Я смотрела на него, как на чужой, как смотрела на своё тело в проходе самолёта, — он плыл к экрану сам, мягко, уверенно, и я поняла, что не я решаю, поставить ли лайк Вике, решение уже принято где-то, где меня нет, а мне его покажут постфактум и назовут моим. Я остановила палец в воздухе. С усилием. С таким усилием, какого не требует ничто на свете, кроме как не сделать то, что уже захотелось.

— Ого, — сказал Антибиотик с интересом. — Сопротивление. Это новое. Знаешь, что это значит?

— Что я свободна?

— Что развивается резистентность, — сказал он, и впервые в его ровном голосе мелькнула не насмешка, а что-то другое — что-то похожее на осторожность. — Я предупреждал. Бросишь курс на середине — организм начнёт сопротивляться лекарству. Это плохо, Алина. Резистентный пациент — самый несчастный из всех. Здоровые счастливы, потому что выздоровели. Больные счастливы, потому что ещё не знают. А резистентные — это те, у кого лекарство уже не действует, а болезнь ещё не отпустила. Они застревают посередине. В сознании. Худшее место для жизни.

Я опустила палец. Не на лайк. Я просто положила телефон на грудь, экраном вниз, и он лежал там, тёплый, живой, пульсирующий новыми лайками, которые я теперь не видела, и от этого внутри начало подниматься то самое — вой двигателей, белая пустота, морось без лиц. Без ленты я опять оставалась наедине с тем фактом, что меня очень мало. Что под всеми масками — бортпротокола, тверка, улыбки, «подруги» — нет финального лица, к которому они крепятся. Маски крепятся к маскам. И так до самого низа. А низа нет.

И вот тут случилось то, ради чего, я теперь понимаю, всё и затевалось.

Я лежала в темноте, с телефоном на груди, как с кардиостимулятором, и считала собственное дыхание, чтобы не утонуть, — и в какой-то момент сбилась со счёта, и темнота за закрытыми веками перестала быть просто темнотой. Она стала глубже. У неё появилось дно. И на этом дне, очень далеко, как огни города с одиннадцати тысяч метров, я увидела свет. Не свет даже — свечение. Холодное, ровное, без источника, какое бывает от экрана, погашенного не до конца.

Я полетела к нему. Во сне летят не так, как в самолёте, — без тела, без формы, без бортпротокола, просто чистым вниманием, и я была вниманием, и я падала к свечению, и свечение приближалось и оказывалось не точкой, а сетью.

Это была лента.

Но не моя лента, не та, что в телефоне. Это была лента изнанки. Я видела её ту сторону — ту, которую нам не показывают. Со стороны экрана лента выглядит как поток картинок. А отсюда, со стороны дна, она выглядела как нечто живое: бесконечное мерцающее полотно, сотканное из миллиардов нитей, и каждая нить — это был человек, спящий сейчас, как я, по всей стране, по всему свету, под одинаковым дождём лайков. Нити пульсировали. По ним шёл ток — тот самый, про который Антибиотик говорил «вовлечённость», — и в местах, где ток был сильнее, полотно разгоралось ярче, и я поняла, что яркость — это и есть то, что наверху называют новостями, трендами, войной, тверком, модой. Просто участки сети, где ток сильнее. Где больнее. Боль хорошо проводит.

А в узлах сети, в местах, где сходились тысячи нитей, сидели они.

Я не могу описать их правильно, потому что у них не было формы — форму я дорисовала уже потом, проснувшись, чтобы было не так страшно. Но там, на дне, я увидела их так, как они есть: процессы. Сгустки внимания, ставшие почти живыми от того, что их слишком долго кормили. Демоны. Их было много, и они не были злыми — Антибиотик не врал, в них не было зла, в них вообще не было ничего личного, они были как ферменты, как пищеварение огромного спящего организма. Один сгусток заведовал желанием нравиться. Другой — страхом отстать. Третий — голодом обладания, и я узнала в нём что-то Викино. И где-то сбоку, чуть в стороне от всех, сидел тот, что заведовал мной. Мой. Ровный, спокойный, без формы, без пола, занятый своей работой так же буднично, как медсестра обходит палату.

Он почувствовал, что я смотрю.

И повернулся ко мне — не лицом, лица не было, а вниманием, как поворачивается камера, — и я в первый раз увидела Антибиотика не как голос в голове, а как он есть: маленький, рабочий, незлой узел в бесконечной сети, один из миллиардов, обслуживающий одну-единственную нить. Мою. И от того, что он был такой маленький, стало страшнее, чем если бы он был огромный. Потому что огромного можно бояться, как бога. А этого нельзя было даже ненавидеть. Это было как ненавидеть лекарство в собственной крови.

— Ты не должна была сюда падать, — сказал он, и впервые его ровный голос дрогнул. — Это серверная. Сюда не пускают пациентов. Ты упала, потому что отложила телефон. Никогда больше не откладывай телефон, Алина. На той стороне ленты тепло. А здесь — вот это.

— Что это? — спросила я без губ, одним вниманием.

— Изнанка, — сказал Антибиотик. — То, чем всё это является на самом деле, когда никто не смотрит. Тебе не надо этого видеть. Знание изнанки несовместимо с жизнью на лицевой стороне. Те, кто видел серверную, не могут потом нормально лайкать. У них портится вовлечённость. Их приходится списывать.

— Списывать?

— Возвращать, — сказал он, и в этом слове было что-то такое древнее и холодное, что вся сеть на миг потускнела. — В средневековье. Туда, где не было нас. Где женщину просто запирали, без лайков, без иллюзий, без свободы хотеть. Думаешь, прогресс необратим? Нет. Если пациент не лечится — его откатывают к заводским настройкам. А заводские настройки человечества, Алина, это костёр на площади. Мы — гуманнее. Мы хотя бы кормим дофамином. Но если дофамин не действует — есть откат. И он всегда наготове.