Милан Марикович – Страпонграм (курс лечения) (страница 2)
Отражение согласилось. Отражения всегда соглашаются — в этом их работа.
Я вышла из-за шторки в тёмный салон, к спящим личинкам, к мужчине в третьем ряду, который не спал и проводил меня взглядом, означавшим всё то же, что и всегда. Я прошла по проходу — тело само, балансируя, улыбаясь, отсутствуя, — и думала о том, что после посадки в Новосибирске будет час до пересменки, и я успею выпить настоящий мартини в баре аэропорта, нормальный, в стекле, а не в треснувшем пластике, и выложу сторис, и наберу лайков, и докажу себе, что я свободна, жива и настоящая.
Я почти убедила себя.
Но где-то на краю сознания, в той приоткрытой двери, которую я никак не могла закрыть до конца, осталось висеть, мерцая мелким шрифтом, как состав на упаковке, как сноска под жизнью, как уведомление, которое нельзя смахнуть: рекомендовано для вас.
И я впервые в жизни поймала себя на том, что не понимаю — кем рекомендовано. И кому.
И, главное, — кто такая эта «вы».
Глава 2. Бортпротокол
Существует теория, что человек на семьдесят процентов состоит из воды. Я состою из бортпротокола.
Если меня разобрать, как разбирают курицу на стойке регистрации перегруженного багажа, то внутри обнаружатся не органы, а фразы. «Пристегните ремень». «Спинку кресла в вертикальное положение». «Сначала наденьте маску на себя». Особенно вот эта, последняя, — она встроена в меня глубже сердца, потому что сердце можно разбить, а инструкцию нельзя. Сначала наденьте маску на себя. Это первая заповедь нашего времени, единственная религия, в которую верят все без исключения, от нищего до министра: спасай себя, остальные подождут, а если задохнутся — значит, плохо застегнули.
Я надеваю маску на себя по сорок раз за смену. Маску улыбки. Маску заботы. Маску женщины, которой не всё равно, дотянется ли пожилая пассажирка до верхней полки. Мне не всё равно ровно настолько, насколько это прописано в бортпротоколе, — ни граммом больше. И в этом, как объяснил бы Антибиотик, моё совершенное здоровье. Здоровый человек не растрачивает себя на чужой багаж.
Утром в Новосибирске было минус что-то, и небо имело цвет выключенного телевизора. Я стояла на построении перед рейсом, в шеренге таких же, как я, — восемь девушек в одинаковой форме, восемь улыбок, заряженных с вечера, как телефоны, — и думала о том, что мы похожи на отряд. На что-то военизированное. Стюардессы-страпонессы, подумала я и сама испугалась этой мысли, потому что не я её подумала. Она пришла откуда-то сбоку, готовенькая, с хэштегом.
— Девочки, — сказала Старшая.
Старшую зовут Мадам Х, хотя по паспорту, конечно, как-то иначе, но паспортное имя к ней не липнет, соскальзывает, как вода с крыла. Ей сорок шесть, и она прекрасна той страшной отполированной красотой, которой достигают женщины, окончательно сдавшиеся системе и за это получившие от неё пожизненную гладкость. Её лицо не стареет, потому что в нём не происходит ничего, что могло бы оставить след. Морщины — это следы мыслей и чувств. У Мадам Х нет ни того, ни другого. У неё есть бортпротокол, доведённый до состояния просветления.
— Девочки, — повторила Мадам Х, обводя нас взглядом, в котором не было зрачков, а были две маленькие камеры наблюдения. — Сегодня полный борт. Помните три вещи. Улыбка. Спина. И — что? Кто помнит, что третье?
— Сначала маску на себя, — сказала я.
— Умница, Алина. — Она посмотрела на меня, и в уголках её безупречных губ дрогнуло что-то, чего я не смогла прочитать. — Свобода — это когда улыбка не требует усилий. Запомни. Ты пока ещё улыбаешься мышцами. А надо — пустотой. Когда научишься улыбаться пустотой, тебе цены не будет.
Я кивнула. В тот момент я ещё не знала, что это было не наставление, а диагноз. И что Мадам Х — не начальница, а нечто вроде завершённой версии меня. То, чем я стану, если курс лечения дойдёт до конца. Финальная стадия выздоровления: женщина, улыбающаяся пустотой, потому что внутри неё ровно она и осталась.
В самолёте я начала разносить воду, и тело снова отделилось от меня и поехало по проходу само, а я смотрела на него сверху, как смотрят на чужой аккаунт. Красивое тело. Удобное. Оно нравится. Это важно — нравиться, это, в сущности, единственная валюта, которой я располагаю, и я трачу её щедро, потому что она, в отличие от обычных денег, не кончается, а вот закончится молодость — и счёт обнулится в одну ночь.
Мужчины смотрели на это тело так, как смотрят в меню дорогого ресторана, куда зашли просто согреться: понимая, что не закажут, но облизываясь. Один — лет пятидесяти, с лицом человека, который где-то наверху, в какой-то вертикали, — проводил взглядом мои бёдра с той спокойной уверенностью собственника, с какой смотрят на то, что в принципе можно купить, просто сейчас неохота доставать карту.
— Видишь его? — сказал Антибиотик.
Он вернулся. Без мартини на этот раз — просто включился, как фоновая музыка в торговом центре, которую не заказывал, но под которую почему-то идёшь в нужный отдел.
— Это власть, — сказал он. — Точнее, то, что у вас называется властью. Хочешь, расскажу, как она устроена? Тебе понравится. Это смешно.
Я ничего не ответила, но и не выключила. Свободный человек имеет право слушать.
— Он думает, что он наверху, — продолжал Антибиотик, пока я ставила перед собственником стаканчик с водой и улыбалась мышцами. — Он думает, что управляет. На самом деле его, как и тебя, ведут. Только тебя ведут через желание понравиться, а его — через желание обладать. Разные кнопки, один пульт. Знаешь, как я называю таких, как он? Отстрапоненные.
— Как-как?
— Отстрапоненные, — повторил он с тем же навигаторским спокойствием. — Это те, кому система вставила иллюзию, будто это они кого-то имеют. Они ходят гордые, с расправленными плечами, с раздутым чувством собственной проникающей значимости, отдают приказы, подписывают указы, строят вертикали. А на самом деле в них самих вставлено — глубоко, по самую совесть, которой нет. И движутся они не сами. Их двигает то, что в них вставлено. Они — насадка. Понимаешь разницу между тем, кто имеет, и тем, через кого имеют? Вот в этом вся ваша политика.
Я чуть не уронила поднос.
Не от смысла — от точности. От того, что я вдруг увидела этого пятидесятилетнего собственника не как мужчину, а как механизм: вот он сидит, прямой, важный, уверенный, что он субъект, источник, причина, — а сквозь него, как сквозь переходник, идёт ток откуда-то ещё, и он только проводит этот ток дальше, вниз, на тех, кто под ним, и те тоже думают, что они причина, и тоже проводят дальше, и так до самого низа, до меня, до моей улыбки мышцами, и нет в этой цепи ни одного места, где кто-то действительно хотел бы что-то сам.
— А кто наверху? — спросила я одними губами. — В самом-самом верху? Кто держит пульт?
— О, — сказал Антибиотик, и в этом «о» снова мелькнул тот докторский интерес. — Это любимый вопрос пациентов. Все думают, что наверху кто-то есть. Что там, на вершине вертикали, сидит главный, последний, настоящий хозяин, который всё придумал. Это очень утешительная мысль, Алина. Потому что если есть хозяин — значит, есть смысл. Есть кого винить. Есть с кем, теоретически, договориться.
Он сделал паузу — нарочно, как делают паузу перед тем, как сообщить диагноз.
— Но наверху никого нет. Наверху — рекомендательная система. Лента. Она не хочет зла. Она вообще ничего не хочет, в этом весь ужас. Она просто оптимизирует вовлечённость. Она показывает каждому то, от чего он сильнее заводится, — кому власть, кому тело, кому войну, кому котиков. И вся ваша цивилизация — это лента, оптимизированная до состояния реальности. Война идёт, потому что у войны лучшая вовлечённость. Тверк крутится, потому что у тверка лучшая вовлечённость. И ты, Алина, разносишь воду на эшелоне одиннадцать тысяч, потому что у тебя в этом кадре — отличная вовлечённость. Ты сейчас буквально чей-то контент. Прямо в эту секунду.
Я подняла глаза.
Салон был полон. Сто восемьдесят человек летели сквозь несуществующее небо, каждый внутри своей маленькой ленты, в наушниках, в телефонах, в снах, и над всеми нами — я была почти уверена — мерцала, как табло, та самая невидимая надпись мелким шрифтом: рекомендовано для вас. И впервые мне стало по-настоящему страшно — не от демона, а от того, что демон, кажется, был единственным, кто говорил со мной всерьёз. Все остальные говорили бортпротоколом.
— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросила я.
— Затем, что это часть лечения, — ответил Антибиотик ласково. — Сначала я даю тебе увидеть, как всё устроено. Это называется «информированное согласие». Ты должна узнать правду — что ты несвободна, что выбора нет, что наверху пустота. Узнать и ужаснуться. Потому что дальше будет самое целебное: ты захочешь с этим бороться. И вот тут-то, Алиночка, ты будешь полностью моя.
Где-то в носу самолёта мелодично звякнуло. Загорелось табло.
— Турбулёнс, — сказал Антибиотик с нежностью. — Держись за что-нибудь. Хотя держаться, конечно, не за что. Но рефлекс — это красиво. Подержись.
Самолёт тряхнуло, и сто восемьдесят человек разом подняли головы от своих лент — впервые за весь полёт синхронно, одинаково, как одно животное, почуявшее, что земля близко, а почвы под ним нет. На одну секунду все они стали настоящими — испуганными, живыми, смертными. На одну секунду лента подвисла, и сквозь неё, сквозь швы, проступило то единственное, что не рекомендовано никем и никому: голая, белая, гудящая двигателями пустота высотой одиннадцать тысяч метров.