Михаил Ямпольский – Муратова. Опыт киноантропологии (страница 70)
Как я пытался показать на примере мишеней из «Перемены участи», картинки эти сигнализируют переход в иной регистр, например от воображаемого к символическому. Такой переход, связанный с металепсисом, вообще характеризует тексты, инкорпорирующие картинки, например классический экфрасис. Экфрасис — это словесное описание картинок. Жанр был кодифицирован представителем «второй софистики» Филостратом Старшим в его «Картинах» (
Весь пол засыпан орехами; одни из них еще схвачены зеленой скорлупой, а эти — немного надтреснули, а у тех уже видны их перепонки внутри. Смотри! Вот здесь груши лежат с грушами, яблоки с яблоками. ‹…› Если посмотришь на этот пучок виноградных лоз, на грозди винограда, что низко спустились, на то, как нарисована каждая ягода, я знаю, ты запоешь песню в честь Диониса…[575]
Такого рода экфрасис внутренне противоречив. С одной стороны, он фиксирует внимание на мельчайших деталях описываемых объектов (перепонки внутри орехов и т. п.), таким образом вызывая у читателя почти физиологическое желание отведать плодов. Плоды предстают внутреннему взору читателя как
Безвременность изображения неожиданно приобретает темпоральное измерение, а следовательно, и связь с повествованием. Отношения между иконической стороной фильма и повествованием всегда достаточно сложны. Описание всегда останавливает наррацию (напомню, что Рансьер считает это противоречие основным противоречием кинематографа как такового), картинка разворачивается в синхронности, нарушающей повествовательный континуум. То, что порнографическое слайд-шоу действует в комнате, где нет героев, где наррация прервана, показательно. Доминик Шато выделяет, например, три типа таких отношений: 1) диегетическое оказывается шире иконического; 2) диегетическое интегрирует иконическое; 3) диегетическое господствует над иконическим[577]. В данном случае меня интересует не специфика этих трех вариантов, но лишь возможность систематического несовпадения между повествованием и изображением. У Филострата изображение не предполагает никакого рассказа — это картинка, не знающая времени; но описание, которое дает автор, и выход из пространства описываемой картинки в пространство ученика (зрителя) создают совершенно неорганическое для иконического измерение наррации. Живопись превращается в театр, в котором сложно разыгрываются отношения оживления, перехода из неживого в живое.
Этот софистический эффект оживления у Муратовой распространяется на целые фильмы, хотя и концентрируется вокруг изобразительных серий. Исследовавшая греческий экфрасис Нина Брагинская пишет о «театре изображений»:
Театр изображений — это такой театр, в котором 1) актером является не человек, а изображение, вещь; 2) рядом с актером-человеком «играют» актеры-куклы, актеры-статуи, актеры-картины; 3) актеры-люди подражают актерам-вещам, неодушевленным куклам, позам статуй и т. д. ‹…› Театр изображений относится к такой ступени развития культуры, когда театральное и изобразительное искусство не имеют строго очерченных границ; театр изображений можно назвать также зрелищным функционированием изобразительного искусства[578].
Функционирование театра изображений в его связи с повествованием хорошо видно в серии картин на тему «Христос в доме у Марии и Марфы», проанализированной Виктором Стойкитой. Стойкита рассмотрел этот мотив у Питера Артсена и Веласкеса. В обоих случаях мы имеем дело со странной конструкцией. Христос и Мария как бы помещены в рамку внутри большой картины и представлены маленькими фигурами на общем плане. Первый же план занимает еда, которую готовят Марфа и ее служанки. Стойкита видит в этих картинах важный этап в становлении натюрморта как автономного живописного жанра. Картины эти иллюстрируют евангельский эпизод (
Он ввел в поле зрения произведения фрагмент зрительского пространства, то есть того, что было (в соответствии с нормой)
Сходное движение имеется и в «Чеховских мотивах», сопрягающих профанное, сакральное и зрительское пространства, хотя и не отделяя первое от второго так решительно, как Артсен или Веласкес.
Выход из повествования оказывается выходом в метапространство восприятия — пространство, в котором, так сказать, формируется высказывание. Таким образом, имеет место металепсис, сложно подключающий картинку к повествовательному слою.
Понятно, что описательное, в экфрасисе данное через слово, в живописи эмансипируется от словесного. В обоих случаях и «рассказ», и «описание» даются нам в иконических знаках, хотя сама структура картин, резко отделяющая оба слоя, как бы сохраняет память о знаковом различии словесного и иконического. Первое всегда тяготеет к повествованию, второе — к описанию. Особенно неопределенным становится различие между описанием и повествованием в кинематографе, который одновременно описывает мир (дает нам его миметическую копию) и повествует. Движение камеры, кажущееся чисто «описательным», может легко завершиться в режиме повествования, когда в кадре возникает и начинает действовать персонаж.
Бартелеми Аменгаль пишет об этой проблеме применительно к кино:
На двух крайних полюсах описания обосновываются две формы рассказа: та, в которой реальность самоповествует (фильмы Люмьера), — здесь кино говорит словами мира; и та, в которой автор заставляет говорить мир словами мира, но также и его собственными. Оппозиция «описание
Аменгаль по-своему прав, хотя прав и Рансьер, видящий в кино непрекращающуюся борьбу между миметическим и диегетическим. Классическое кино в принципе работает более или менее в режиме неразличимости одного от другого. Муратова, однако, сознательно обостряет эту оппозицию, почти возвращая ее к классической оппозиции экфрасиса, оппозиции между словесным и изобразительным, нарративным и описательным. Эта радикализация двух сторон кинематографа прежде всего выражается в изоляции живых картин, каталептических поз, экспрессивистских упражнений и, конечно,
Организация этих фрагментов в серии показательна: вместо разворачивания наррации дается цепочка свободно рядоположенных элементов, не связанных никакой логикой нарратива. Альбом, коллекция — лучшие модели такой организации изображений. Серия отличается от повествования тем, что она не признает причинно-следственных связей. Особенно много таких серий в «Астеническом синдроме» — фильме, который по своей форме является кульминацией сериализации и распада причинности. Включенная в него серия — купидон с пионерским галстуком, реклама морковки для младенцев, изображение Ленина среди кур и картинка зловещей Кали с высунутым кровавым языком и отрубленной головой в руке — являет собой наивысший пример сериализации, отметающей всякий логический или причинный способ организации. Первая картинка серии — купидон-пионер — уже подразумевает принцип сочетания несочетаемого, создающий сильный комический эффект. Весь фильм в значительной мере следует в своей организации этому принципу. И лишь постепенно поэтика Муратовой меняется, и ее начинают особенно интересовать ходы, соединяющие между собой серии, то есть именно фигуры металепсиса. Серии при этом сохраняются, но между ними движутся «трикстеры» и строятся фигуры перехода с уровня на уровень. Кульминацией сериальных конструкций, основанных на металепсисе, является «Два в одном».