реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Ямпольский – Муратова. Опыт киноантропологии (страница 66)

18

Чудо в фильме в основном касается сферы денег, но любопытным образом вводит в мир денег призрак всеобщего равенства. Игра создает особое кратковременное утопическое содружество людей, которое Зиммель относил к разряду искусственных социальных миров. Во время игры играющие как бы отменяют все социальные различия и предстают в качестве равных перед лицом случая. Это ситуация искусственной, фальшивой эгалитарности. Зиммель видел в игре модель социальности, которая в основании своем фиктивна:

Социальность — это игра, в которой человек ведет себя так, как если бы все были равными, и одновременно как если бы он особенно почитал каждого из участников. Но вести себя «как если бы» не в большей степени ложь, чем в игре искусства, также отклоняющегося от реальности. Игра становится ложью, только когда социализирующие действие и речь превращаются в инструменты намерений и событий практической реальности — так же, как живопись становится ложью, когда она старается с помощью панорамного эффекта имитировать реальность[547].

Равенство перед лицом случая каждый раз разоблачается в момент вторжения реальности и пропажи выигрыша.

Игра — это «искусственная социальность», которая становится декларированной ложью, когда начинает выдавать себя за реальность. В этом смысле игра сходна с жанром. И то и другое — системы условностей[548]. Между тем постоянные нелады муратовских сирот с судьбой, их неспособность воспользоваться ниспосланными «дарами» сама по себе связана с их жанровым происхождением. Алена и Никита, как и полагается святочным персонажам, — очень хорошо воспитанные и поэтому исключительно честные дети[549].

Герои Муратовой не могут выжить именно потому, что они традиционные рождественские жертвы. Муратова объясняла:

Мы решили показать детей из бедной, но очень благородной семьи, хорошо воспитанных. Они все время говорят: «Спасибо!», «Здравствуйте!», «Пожалуйста!». Они довольно пухленькие, упитанные, но вот попали в такую западню жизни[550].

Эта очень благородная семья — явление рождественское. Судьба детей предопределена их благородством, их честностью. Они постоянно колеблются, когда судьба посылает им удачу, колеблются, прежде чем подобрать монету, поднять купюру. Они так хорошо воспитаны, что верят людям, которые их обманывают.

Игра окрашивает весь мир «Шарманки». Всюду, где возникают деньги, где являет себя фортуна, реальность исчезает вместе с честностью, являющейся при этом не более чем компонентом святочной поэтики. В мире «Шарманки» вообще не остается никакого места для правды, кроме условного мирка святочных сирот.

Сложность муратовского подхода заключается как раз в том, что Алена и Никита постоянно мерцают между реальностью (честностью) и святочным вымыслом, в котором эта честность прописана. Не об этом ли говорит Муратова, когда утверждает, что «это реальная история, все персонажи — реальные», а Евгений Голубенко добавляет, что «любой кошмар, однако, превращается в салон»? К тому же режиссер разрешила детям «играть» в фильме так, как играют только неопытные дилетанты, бросая на весь рисунок роли странную смесь детской искренности и фальши. Сама Муратова так характеризовала стиль игры детей:

В них есть некоторый примитивизм, как у художников-примитивистов: они играют большими, широкими, истовыми мазками, они юморят, если им попадается роль в комедийном ключе. Если они натуральны, то играют глобально. Знаете, это как детские рисунки: точка, точка, огуречик — вот и вышел человечек[551].

Натуральность — это только глобальность игры. Амбивалентными носителями «истины» в фильме выступают современные эквиваленты библейских пророков[552]. Они являются в виде сумасшедших бомжей. Сначала это бродяга, наблюдающий сквозь окно, как дети грабят сирот в депо. Бродяга этот вдруг начинает патетически цитировать Соборное послание апостола Иакова:

Послушайте вы, богатые: плачьте и рыдайте о бедствиях ваших, находящих на вас. Богатство ваше сгнило, и одежды ваши изъедены молью. Золото ваше и серебро изоржавело, и ржавчина их будет свидетельством против вас и съест плоть вашу, как огонь: вы собрали себе сокровище на последние дни (Иак. 5:1–3).

После своего возвышенного монолога он вопрошает: «Если кто-то спросит: „Господи, когда?“, я отвечу…» Но, не договорив, он исчезает. Затем эстафету «пророчества» подхватывает бомжиха в исполнении Руслановой. Она является в зале ожиданий вокзала, откуда ее просят удалиться, так как вонь, которую она издает, мешает пассажирам. Она говорит по-украински и произносит экзальтированную речь о бедности: «…наш Вифлеєм повен убогих, обідраних, босих. Де волхви? Золото понесли до багатих». Третий «пророк» также является на вокзале и голосит: «Покайтесь, возведите очи к небу…» и т. п. Иронически Муратова возводит «к небу» камеру и фиксирует дорогую хрустальную люстру. «Пророки» в фильме тоже ведут себя по законам жанра, по законам пророческих книг Библии. Их правда тоже окрашена жанровой принадлежностью[553]. Пророки имеют такое же прямое отношение к Богу, как случай азартной игры. И рулетка, и пророк отсылают к Богу и его дарам, и те и другие воплощают идею неотвратимой судьбы. Впрочем, следует заметить, что бог азартных игр устарел куда меньше, чем бог моралистических установок, к которому апеллируют «пророки».

Пророки, как известно, были активны лишь ограниченный период времени — от синайского откровения Моисею до кодификации Закона. Они представляют древний этап библейской истории, когда откровение реализовывалось в прямом контакте Бога с избранными людьми. Пророки всегда были фигурами, нарушающими порядок, не вписывающимися в узаконенные институции[554]. Эта исключенность из социального порядка отражалась и на особой приверженности пророков судьбе парий, с которыми они часто себя ассоциировали. Герман Коген, например, считал, что пророки сыграли существенную роль в переоценке роли нищеты, бедности, которая до них часто понималась как наказание за грехи. Он писал: «То, что страдания были отделены от вины и перестали идентифицироваться с наказанием — одно из наиболее значительных следствий монотеизма»[555]. Нищий становится символом человека. Сострадание становится важнейшим фактором новой религиозной антропологии. Благодаря ему человек способен обнаружить в нищем такого же человека, как он сам. Бедность, столь важная для пророков, играет существенную роль в созданной ими этике, связанной с идеей любви Бога к человеку. Бедность делает человека особенно дорогим для Бога, объектом его особой любви. Коген писал, что еще Платон связал Бога с добром, но только монотеизм в лице пророков смог придать этой связи глубоко личный характер на основании особой оценки бедности:

Именно еврейские пророки открыли это уникальное человеческое содержание, и это открытие стало возможным благодаря их социальному сознанию. Они приравняли бедного к добродетельному. Установление эквивалентности этих категорий — решающий шаг в эволюции мессианства. В результате этого шага сам Мессия стал знаменосцем бедности[556].

У Муратовой налицо все эти черты библейских пророков — и их маргинальность, и их приверженность нищете. В библейской традиции человек являет себя в свете правды тогда, когда он лишается богатства. В этом смысле классическая фигура — Иов. «Пророки» в «Шарманке» с пафосом осуждают богатых и разоблачают культ денег, Мамоны. Важно, однако, то, что эта проповедь совершенно не достигает людей, а муратовские «пророки» выглядят безумцами, чьи патетические речи совершенно неуместны. Их инвективы против богатства особенно комичны в мире, где чудо окончательно переместилось в казино.

Мишель Фуко писал, что до середины ХVIII века рынок был местом справедливости или, выражаясь точнее, распределительной справедливости. Дело в том, что рынок был местом регулирования, которое должно было позволить даже беднейшему человеку не умереть с голоду. Фуко спрашивает:

Была ли тут истина цен, как сказали бы теперь? Нет, совершенно нет. Должно было обеспечиваться отсутствие обмана[557].

К середине XVIII века ситуация меняется. Рынок утрачивает связь со справедливостью. Фуко объясняет:

Когда вы позволяете рынку функционировать в соответствии с его природой, в соответствии с природной истиной, он обеспечивает формирование определенной цены, которую метафорически можно назвать истинной ценой и которую иногда называют справедливой ценой, хотя она больше не имеет никакой связи со справедливостью[558].

Рынок перестает быть связанным со справедливостью, но зато становится выразителем истины, истинного и естественного положения вещей. В «У Крутого Яра» истина тоже была по-своему связана с природой, но, конечно, совершенно иначе, чем в «Шарманке».

Истина оказывается не просто оторванной от этики, но прямо противостоящей ей. Этика, как я уже писал, теперь лежит не в плоскости истинности, но в плоскости эмотивизма. Муратова показывает, до какой степени празднование Рождества разворачивается в мире, тотально отрицающем христианские ценности, которые когда-то выступали в роли этических абсолютов. Расхождение между догмами религии и этикой проявляется в радикальном отделении святочной и библейской историй в широком смысле слова. Слова пророчества, которое, по идее, отражает непосредственность отношения с истиной, с Богом, помещаются в новый контекст, в новую «природу». Дискурс этической истины (пророчество) переходит в условный святочный жанр в виде патетических иеремиад сумасшедших, к тому же стилистически выглядящих сверхлитературными и цитатными. Бедность отрывается от истины и вновь начинает пониматься как наказание за грехи; соответственно трансформируется и представление о грехе.