Михаил Ямпольский – Беспамятство как исток (читая Хармса) (страница 43)
Подлинное явление мира фиксируется в невозможности называть, но и в невозможности видеть, поскольку внетемпоральность разрушает и зрение, связанное, как указывалось, с линеарностью. Но если невозможно и зрение, то каким оказывается статус субъекта, созерцающего мир. Как может существовать видящий, если мир исчез? Отсюда финальное утверждение «Мыра» — сначала нет ничего, кроме меня, то есть субъекта, окруженного непостижимым. А затем следует логическое заключение — но я есть часть мира. Если второе заключение верно, то я должен исчезнуть с миром. Поскольку же я не исчезаю, то я не един с миром и как-то ему противопоставлен. Хармс предпочитает зафиксировать этот парадокс в форме нескончаемого повторения:
Хармс любит описывать исчезновение предметов, и, как правило, в таких описаниях речь идет о негативном явлении чего-то неназываемого. Исчезновение предметов означает постепенное явление истинного
В «Мыре» описано противостояние Я и мира как некая простая оппозиция: «Я/мир». В двух текстах под общим названием «О явлениях и существованиях» это отношение подвергается постепенному градуированию.
Если любая часть мира — это только ложное «явление» — фаза в предъявлении всего его невидимого тела, то, спрашивает Хармс, можем ли мы вообще говорить о некоем изолированном теле как о некой сущности или речь идет просто о ложном «явлении». В тексте № 2 «О явлениях и существованиях» Хармс предлагает читателю «эксперимент» с двумя объектами: бутылкой водки — «так называемым спиртуозом»[296] — и Николаем Ивановичем Серпуховым, расположившимся рядом с бутылкой. Писатель предлагает читателю увидеть эти два объекта в полной изоляции от «мира»:
Но обратите внимание на то, что за спиной Николая Ивановича нет ничего. Не то чтобы там не стоял шкап, или комод, или вообще что-нибудь такое, — а совсем ничего нет, даже воздуха нет. Хотите верьте, хотите не верьте, но за спиной Николая Николаевича нет даже безвоздушного пространства, или, как говорится, мирового эфира. Откровенно говоря, ничего нет. <...> Теперь пришло время сказать, что не только за спиной Николая Николаевича, но впереди — так сказать перед грудью — и вообще кругом нет ничего. Полное отсутствие всякого существования, или, как острили когда-то: отсутствие всякого присутствия (ПВН, 317).
Хармс пытается вообразить ситуацию существования некоего отдельного тела в окружении нерасчленимого, а потому и невоспринимаемого «мыра». Логически он приходит к заключению, что изолированное тело не может существовать в мире нечленимой протяженности, а потому и «Николай Николаевич не существовал и не существует» (ПВН, 318). И далее в типичном для него ироническом пируэте он намекает на возможность объяснения хотя бы исчезновения водки: нельзя исключить, что ее выпил несуществовавший Николай Николаевич.
Мир Хармс обладает некой пластической тягучестью. Предметы в этом, казалось бы, фрагментарном мире связаны в неразрывные цепочки. Как только «мыр» вестников начинает являть себя в исчезновении предметов,
В первом «случае» «Голубой тетради № 10» описывался человек, который не может существовать, потому что у него не было «глаз и ушей». Но это логически означает, что у него не было и волос, и ног, и рук, то есть никаких
Построение мира как бесконечной непрерываемой цепочки можно назвать
Описанию сверхсериального мира посвящен хармсовский «Трактат более или менее по конспекту Эмерсена» (1939). Упоминание Эмерсона, по-видимому, объясняется повышенным интересом американского мыслителя к теме всеобщей связи явлений в природе, которой и посвящен хармсовский текст. По мнению Эмерсона, «все является посредником всего»
Эссе Хармса состоит из пяти частей, первая из которых названа «О подарках»[298]. Здесь Хармс рассуждает о том, что следует, а чего не следует дарить:
Несовершенные подарки, это вот какие подарки: например, мы дарим имениннику крышку от чернильницы. А где же сама чернильница? Или дарим чернильницу с крышкой. А где же стол, на котором должна стоять чернильница? (Логос, 120)
Несовершенные подарки — это части, фрагменты, которые предполагают наличие иных частей и фрагментов. Такой подарок плох потому, что он как бы включает «бесконечно-ассоциативный механизм» и принципиально пренебрегает качеством целостности. Совершенный подарок, по Хармсу, такой, который завершает неполную целостность, например, крышка от чернильницы тому, кто уже имеет чернильницу без крышки. Другой пример совершенного подарка:
...палочка, к одному концу которой приделан деревянный шарик, а к другому концу деревянный кубик. Такую палочку можно держать в руке или, если ее положить, то совершенно безразлично куда. Такая палочка больше ни к чему не пригодна (Логос, 121).
Палочка, описанная Хармсом, не предполагает включения ни в какую ассоциативную цепочку потому, что она не является частью какого-либо целого. Существенно также и то, что эту палочку нельзя назвать, она не имеет имени и может быть только описана. Наличие имени означало бы делимость, частность, фрагментарность.
Липавский описал сходный предмет как некий автономный и самодостаточный мир в трактате «Исследование ужаса»:
Четыре человека сидело за столиком. Один из них взял яблоко и проткнул его иглой насквозь. Потом он присмотрелся к тому, что получилось — с любопытством и с восхищением. Он сказал:
— Вот мир, которому нет названия. Я создал его по рассеянности, неожиданная удача. Он обязан мне своим существованием. Но я не могу уловить его цели и смысла. Он лежит ниже исходной границы человеческого языка. Его суть так же трудно определить словами, как пейзаж или пение рожка. Они неизменно привлекают внимание, но кто знает, чем именно, в чем тут дело (Логос, 76).
Палочка Хармса и апельсин Липавского — миры в силу своей автономности, они законченные
Эмерсон считал выделение автономного предмета главной задачей искусства:
Ценность искусства заключается в том, что оно выделяет один предмет из хаотического множества, изолирует его. Пока из последовательности вещей не выделена одна вещь, возможны созерцание, наслаждение, но не мысль[299].
Почему мыслить можно только нечто выделенное, изолированное? Отчасти это связано с «законом изоляции», определяющим функционирование означающих (об этом в связи с принципом алфавитности речь шла выше).
Но дело не только в этом. Ассоциации включают мышление в некое дискурсивное разворачивание, которое, с одной стороны, делает мышление возможным, а с другой — придает ему инерционность, автоматизированность. В дискурсе один элемент ассоциативно тянет за собой другой, «полуавтоматически» создавая блоки. В 1900 году Реми де Гурмон опубликовал эссе «Диссоциация идей», в котором в духе Эмерсона утверждал, что
человек ассоциирует идеи не в соответствии с логикой или верифицируемой точностью, но ради своего удовольствия и интереса[300].
Де Гурмон утверждал, что, даже если идею пустить в мир «голой», она сейчас же обрастет растениями-паразитами[301].
Хайдеггер различал говорение на языке от использования языка. Использование как раз и строится по типу готовых ассоциативных блоков, не допускающих «подлинного» мышления. Говорение — характерное, например, для поэзии — это дезавтоматизация речи, это путь к мышлению словами. Вот почему так трудно дойти до