Михаил Тарковский – Поход (страница 11)
Иван медленно поднялся, обулся, накинул азям и вышел из зимовья́. Подошёл к берегу и прислонился к шершавому стволу листвени. Была видна река в таёжных серых сопках и вдалеке квадратные горы. Нежно-меловые в рассветную розовинку, они стояли и прекрасные, и непоправимо другие.
Что скажет солнышко?
1. Рыбник
Уму непостижимо! Первая осень в тайге, да ещё с братом…
Как сейчас помню предотъездные дни: Старшой избегался-иссобирался до такой низкой и сизой облачности в лице, что даже монументальный Таган, серый кобель западно-сибирской лайки, сидя на цепи и сдерживая предпромысловую дрожь, несолидно поскуливал на метания хозяина с шлангами и канистрами.
Облачность на лице Старшого грозила колючей крупкой. Он пробежал к тракторёнку, жгуче дыхнув на меня черемшой, а дальше всё походило на какую-то панику, запой, громождение ящиков, канистр, мешков из так называемой стекляшки, мягкой пластиковой плетёнки. Плоская, как лапша, нитка, если порвётся и расплетётся, то необыкновенно противно цепляется за углы ящиков, железяки и оказывается неожиданно крепкой, пружинящей.
В телеге такой мешок, туго и бугристо набитый капканами, навалился на железную печку, свежесваренную, с зубастыми необтёртыми углами, с синей окалиной и заусенцами. Мешок зацепился, и когда на берегу его рванул Дяа Стас, здоровенный старшовский шуряк, то выдралась дыра с мочалом ниток. Вывалился капкан и волочился на привязчивой жилине. Мой брат в ней запутался, а Старшой с грозовой синью в очах рыкнул: «Помощнички!» – и тут же улыбнулся, но как-то постепенно, мутно-солнечно, начиная с глаз. Он помог брату выпутаться, а капкан бросил в лодку, тот не долетел и, гулко ударив в борт, упал в воду. Старшой его достал и положил на бортовую доску-протопчину. Синеватый, чуть в копоть и чуждо пахнущий фабрикой, капкан холодно горел в осеннем серебряном свете. На сальной от смазки тарелочке кругло лежали капли. Сомкнутые дуги молчали.
Всё наконец оказалось загруженным в деревянную длиннющую лодку, и мы с братом, не веря счастью, уже сидели в носу среди груза, я – на железной печке, а брат – на сундуке, и восторженно вдыхали пряный осенний воздух. Десятками запахов говорили эти берега, травяной прелью, полынной и тальниковой горечью. Когда лодку догонял ветер, нас обдавало масляной гарью мотора, а из сундука несовместимо сочился запах рыбного пирога.
Едва Старшой оказался за румпелем, лицо его окончательно разъя́снилось, и последнее рваное облачко раздражения уже не делало погоды: сухое и крепкое лицо ровно и одухотворенно горело осенним солнцем.
В перекате на меляке буквально под бортом торопливо занырнул-исчез крохаль[3]. Вытянув шею, я увидел его совсем рядом и поразился, как, помещённый в тонкий пласт воды, он, плоско изменившийся, уверенно и тягуче-гибко выгребал крыльями и как, преображённые изумрудной водой, ярко горели на них белые зеркальца.
Таган сидел в самом носу, нервно и величественно вдыхая ветер. Мы ехали в каком-то тихом восторге, и только в узком и скалистом месте, где начался порог с пенным косым валом, стало неуютно и захотелось слиться с лодкой, сравняться с бортами, обратиться в какой-нибудь плоский бак или рулон рубероида. Брат нарочито громко зарассуждал об осенних запахах, которые богаче весенних именно из-за «этой перепрелости», а потом вдруг спросил, нравится ли мне Николь. Я пожал плечами. Во-первых, она мне совершенно не нравилась, а во-вторых, вся эта Николь никак и нисколь не шла окружающей обстановке. Особенно с её напружиненными кудрями и с идиотическим именем.
На третий день к вечеру мы были на месте. Часть груза предполагалось увезти вверх, а часть оставить здесь – на базе, состоящей из просторной избы, бани и снегоходного гаража. Особенно впечатлил нас ла́баз для рыбы и прочей добычи на четырёх ногах. Ноги его были обёрнуты полиэтиленом.
– Чтоб мыши не залезли! – догадался я.
И мы с братом хохотали, представляя, как смешно срываются мыши, перебирая лапками и пища от возмущения.
Молодость есть молодость. Старшой сосредоточенно подсчитывал, сколько батареек и пулек пойдёт в какую избушку, и помощи от нас не требовал: подозреваю, даже хотел, чтобы мы не мешались. А мы и не лезли: привыкшие к плоскому Енисею, мы никак не могли оторвать глаз от волнистых гор, от реки, какой-то необыкновенно ладной, совершенной в каменных своих стенах…
Уже стемнело. Почернели берега. Река шумела с пространной задумчивой мощью, каждый камень, каждый скальный обломыш давал пенный завиток течения, и шум складывался из сотен таких завитков и стоял сплошь. Мы прогулялись вверх до ручья и, развернувшись, остановились. Старшой копался у груза. Мелькал льдисто-голубой налобный фонарь, и в нарождающемся туманчике мутно-дымно продлялся, клубисто креп и длиннел его луч. Старшой что-то доставал, перекладывал. Потом вдруг побежал вниз к лодке, и оттуда остро пахнуло бензином. Видно, поставил наливаться бензин для генератора и замешкался, разбирая груз, а бензин перелился. Потом ушёл в избушку. Всё это выяснилось, когда мы подошли. Картина была следующей: край брезента откинут с сундука. А рядом на бочке – картонный ящик с рыбником.
– Опа… – поёжившись, сказал брат. – Ну чо. Всё вроде сделали. Доехали. Да, Серый?
– Ну, я думаю, да…
– Эх, давно ли я так вот мечтал… С братом… Слушай, – он с силой втянул воздух, – м-м-м… Я прямо
– Утром точно заморозок будет! Звёзды такие… Прямо мороз по коже…
– Ну. Праздник. Знаешь… Эта даль, эти запахи и… этот пирожи́ще. И звёзды… Пирог и звёзды! Угощайся, друга.
– По-моему, нельма.
– Ну. Обалденный. Всё-таки Тётка Светлана первоклассно стряпает.
– Ну. Ць-ць-ць…
– Тут ещё со стерлядкой!
– Да ты чо? Давай его сюда.
– Не жрамши с утра.
– Да понятно. Старшой-то перехватил, поди.
– И не раз. Он в лодке из термоса пил. Ну, давай!
– И из фляжки тоже, хэ-хэ. Так что не бэ. Не обидит себя. Хрящики классные.
Совсем стемнело, подстыло, и тянул ночной хиусок из горного ручья. Дым от костра и избушки совсем положило на берег, и он смешался с туманом. Пахло теплом, жильём и речным берегом. Отяжелелые от впечатлений и ужина, мы с братом не спеша поднялись к избушке, чувствуя, как подбирается к телу молодой сон.
Раннее сонно-тёмное утро выдернуло меня из будки мощным рывком Старшовой руки и громовым окриком: «Ну и как рыбничек?» Я тут же был посажен на цепочку и одновременно отлуплен. Братец было ломанулся наутёк, но Старшой настолько грозно вскричал: «Рыжик, падла, стоять!», что тот упал, как подстреленный, и пополз, прижав уши. «Будешь по ящикам шариться, козёл?! Будешь?!» Рыжика подцепили, и он тут же, кругло поджав задок и пустив хвост промеж ног, юркнул в кутух.
Бил Старшой больно, но грамотно – толстым прутом по окорочкам. Ляжки горели. Я посмотрел на Тагана. Тот очень тихо сидел, высунув нос из будки и почти слившись и с ней, и с местностью, а когда Старшой, словно нам в укор, отпустил его, невозмутимой трусцой и будто по делу отбежал в лес. Таган умудрялся сохранять невозмутимость в любых обстоятельствах и даже в случае наказания умел выражать своим видом полную правоту и ещё и выставлять хозяина в несдержанном и дёрганом виде.
Теперешняя невозмутимость Тагана была абсолютно фальшивой, ибо означала, что мы негодяи, а он молодец и ни
2. Капканы на нас
Хочу теперь остановиться на таком важнейшем, краеугольном явлении в собачьей жизни, как
Вечером Старшой нас отвязал и как-то особенно приветно-заманисто и демонстративно-наглядно стал вдруг ставить капкан под кедро́й: сделал из колышков загородку, оставив узкую тропку для алчущего. Поставил капкашек, ещё один, ещё – а к дереву в глубь сооружения положил настолько великолепный кусок рябчиного задка, что я неуправляемо облизнулся. Старшой таинственно приговаривал, мол, видишь, нельзя-я-я сюда, и вроде как всё-таки: «Ну, попробуй-попробуй, ну»? Потом то же самое сделал у ёлки в прошлогодней такой же печурке, и я увидел, как сглотнул Рыжик, глядя на вторую половинку задка. Таган не смотрел и был непроницаем.
Покормили нас как-то подозрительно неизобильно, хотя каша была хороша: овсянка с отличной варёной щукой, с разлившимся нутряным жиром и с хайрюзовыми головами. Думаю, Старшой сам бы её с удовольствием попробовал. Кстати, однажды он сварил себе и нам по одинаковой кастрюльке рыбы и запутался, где чьё. Кончилась крупа для заправки «собачьего»: где-то мы встряли весной со Старшим, на каком-то острове, ещё маленькие… С мыслями-воспоминаниями о том походе я и заснул. А проснулся ночью от обострившегося запаха рябчиной гузки. Меня буквально прошило радостным открытием: бывает, мы себе напридумываем на ровном месте запретов, а они… Вот давай, Серый, рассудим: ведь нас наказали за то, что мы сбросили с бочки ящик и открыли. Он был упакованный, и это означало, что не про нашу честь. Согласен полностью. За то мы и получили. По первое число. Тут другая история: рябчик лежит