18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Тарковский – Очарованные Енисеем (страница 51)

18

В Усть-Маре у маленького самолета Дмитрий встретил мужика из их деревни. «Про Коляна знашь?» – спросил тот. «Что такое?» – сказал Дмитрий, похолодев.

Оказалось, что Колян в начале апреля снова запил и уехал на «буране» на Тактыкан рабычить. Стояла его любимая морозная погода. Охотник, товарищ Дмитрия, поехал завозить продукты на свой участок и, еще подъезжая к избушке, почуял неладное… Он открыл дверь. В промороженном сумраке у стола на нарах уже не первые сутки неподвижно сидел Коля, грустно склонив свою тяжелую глухариную голову, опершись простреленным лбом на ствол тозовки.

Самое странное, что, глядя из окна самолета на проплывающую редкую тайгу в зеркальцах бочажин, Дмитрий думал не о Коле, как бы до поры не давая случившемуся дойти, а совсем о другом, и никак не мог опомниться от стыда за ту наскоро и мастеровито слепленную повесть, насквозь лживую, потому что он-то, Дмитрий Шигорин, несмотря на все свои страдания, жив, а умер Колян, и умер понятной, настоящей и поэтому действительно страшной смертью. А главное, что написана была вся эта повесть только для того, чтобы Оля ее когда-нибудь прочла, поняла космическую глыбь его страданий и обо всём пожалела.

Еще Дмитрий думал о том, что под конец своего пребывания в городе он ничем не отличался от тех, кого ругал, что его городская программа по питью пива и кручению романов так же смешна, как туристский план убить глухаря, поймать тайменя и набрать ведро брусники, что он осуждал пошлость и лицемерие в певице, а сам не мог объясниться с неразумной девчонкой, пил, шлялся по гостям, вел то, что Колян называл «гнилыми базарами». И изголялся в сословных антипатиях, заведомо условных, как колея, куда съезжает все то, о чем говорят на людях.

На следующий день он отбил Никите телеграмму: «Немедленно категорически забери повесть телеграфируй высылку рукописи подробности письмом». Выписав квитанцию и получив деньги, почтарь сказал: «Обожди, Дмитрий Николаич» и достал из ящика стола письмо.

Оля писала:

Митенька!

Мне уже кажется, что ты никогда не приедешь. Я вообще сомневаюсь, есть ли ты на свете или нет. Это «юбилейное», двадцатое по счету письмо и оно уже точно последнее. Я очень хочу, чтобы тебя оно не застало. Первое было почти год назад – так странно. Снова видела тебя во сне. Ты был очень серьезный, и тебе, как всегда, ни до кого не было дела. Вдруг подумала – может, лучше, чтобы ты подольше не приезжал, а то, как только приедешь, можно будет сразу ждать твоего отъезда. По радио передавали «Три счастливых вечера». Купила маленький приемничек с наушниками. Хожу по улицам и слушаю.

У тебя такие далекие заботы, и весь ужас в том, что я не чувствую себя нужной тебе. И ведь ты это тоже чувствуешь, правда? Но главное, главное, что я решила зарабатывать деньги. Кругом все меньше таких дурочек как я. Я устраиваюсь на работу. И времечка, Дмитрий Николаевич, у меня будет такая крохотулечка, что Вас с Вашим количеством дел здесь это как раз устроит. Это полушутка, конечно. Встречи жду и боюсь – кажется, что умру от избытка чувств и счастья. Засыпаю. Пусть ты скорее приедешь.

Дмитрий сидел на чурке в хвойном сумраке за баней, где над костром в черном ведре варилась собакам осетровая голова. Сидел, неподвижно глядя на огонь, в котором шевелились обугленные остатки бумаги. Что-то белое замаячило сбоку. Голос, Колин кобель, подошел и лег рядом. Дмитрий хотел сказать ему: «Ну что, Голос?.. Как теперь будем?», но чувствуя, как прыгает подбородок и съеживается лицо вокруг враз озябших глаз, лишь безнадежно замотал головой.

Гостиница «океан»

Главным охотоведом Верхне-Инзыревского госпромхоза уже много лет подряд работал Павел Григорьевич Путинцев – высокий, крепкий и поджарый парень с темно-русой бородой и синими внимательными глазами, имевшими подчас неожиданное, острое и почти пронзительное выражение, благодаря странным, в тонких складочках, векам, будто сделанным из другой, более старой и чуткой кожи.

Красивое и резкое лицо его казалось даже жестоким, если бы давно уже не переросло эту жестокость выражение какой-то горечи и собранности, главная тайна которых словно таилась в глубокой вертикальная морщине меж бровями. Был он коротко стрижен, с круглым затылком и крепкой шеей, все делал веско, с нутряной правдой каждого движения, и когда ел вареную сохатину, шумно втягивая горячую влагу, шевелились его виски и крупные углы челюстей, ходили ходуном, выпукло и подробно переливаясь под кожей мелкой косточкой. На гулянке охотников, хладнокровно и между делом заливая в рот водку быстрым круглым движением, Павел, бодро участвуя в завязке застолья, с его середины начинал дремать у стола, подперев голову рукой, и на правой щеке от глаза вниз проступало от водки красное и извилистое аллергическое пятно. Так он и кимарил, все больше роняя голову на слабеющую руку, но когда его о чем-то спрашивали, тут же отзывался резким и ответственным баском, точно и как по-писаному, отвечая: «Река Пульванондра, сто восьмой километр» или: «Бер-решь. Прямослойную кедровую доску…» И так же, но уже с какой-то трезвой рассветной бодринкой, отзывался он, когда будили его среди ночи или ранним утром, и казалось, давно он уже лежит с открытыми и сухими глазами.

Взбодрившись, он вдруг рассказывал про своих собак, к которым относился почти как к людям, и во всех случаях непослушания видел глубоко осознанную вредность и пакостливость. «Рыжий! Рыжий! От-т скотобаза! Рыжий!» – грозно орал он на своего Рыжика, который, бывало, ломанувшись, куда не следует, делал вид, что не слышит, и останавливался только тогда, когда разъяренный Павел, пальнув сверх прижатых ушей из «тозовки», срываясь на хрип, свирепо добавлял к кличке короткое и зычное ругательство. Рассказав, как Рыжик с Пихтой залезли на лабаз и «спороли» сливочное масло, Павел вдруг снова начинал дремать, снова проступало продолговатой кляксой водочное пятно, и снова засыпал он под волнообразный мужицкий галдеж.

Хорошо дремалось под этот гам и не хотелось домой, а сутки спустя он просыпался в своем большом рубленом доме часа в четыре ночи и до шести не мог заснуть, глядел ясными очами во тьму, чувствуя, что чем сильнее старается заснуть, тем живей его мысли и бессонней глаза. Он начинал ровно и полого дышать, будто пытаясь запустить какой-то знакомый движок, который надо лишь провернуть, чтобы схватило, а там он и сам попрет, и старался о чем-нибудь усиленно думать, чтоб мысли, цепляясь друг за друга, уже без его помощи заплели бы свою дорожку и увели куда-нибудь далеко-далеко, и когда это почти происходило, взрагивал всем нутром и снова оказывался один на один со своей беспощадной и одинокой бодростью.

Летели трое: Василич, Серега Рукосуев и Павел. Василич, или Виктор Васильевич Вершинин, – директор Верхне-Инзыревского госпромхоза, плотный мужик лет сорока с небольшим брюшком, русыми усиками и майорским взглядом серых на выкате глаз. Иногда в его лице просматривалось даже что-то львиное, когда он причесывал свои золотистые и упругие, как съехавшая генераторная обмотка волосы, и в своем шерстяном пиджаке, с толстым кольцом на пальце входил в кабинеты краевого начальства. Сам родом из Абакана, он пятнадцать лет отработал руководителем большого промхоза на Чукотке.

Серега Рукосуев, старый товарищ Павла, лучший промысловик района, охотник-арендатор, крепкий, боярского вида, мужик в высокой соболиной шапке, все боярство которого слетало, как только он начинал говорить об охоте – в глазах загорался несолидный огонь, а улыбка открывала нехватку половины зубов. В неохотничьей компании, если не заходила речь о его любимом деле, он напряженно молчал, и даже среди своих не принимал разговоры о тракторах и вертолетах, считая изменой охотничьему делу. Был он охотник высочайшего запредельного пилотажа, и свидетельствовали об этом его неожиданно небольшие и почти белые руки, которыми он работал так, что ни грязь, ни масло, ни мозоли к ним не приставали. Серега летел на первый взгляд непонятно зачем, якобы за сетями, хотя сети они спокойно могли бы купить сами, но Павел хотел, чтобы Серега, во-первых, поближе сошелся с Василичем по охотничьим делам, а во-вторых, просто поглядел другую жизнь и немного развеялся от многолетнего сиденья в поселке.

Василич уже пришел в то заведенное состояние, которым сопровождались его зарайонные поездки. Он только что прилетел с аукциона, где из-за каких-то нерадостно-удачных стечений обстоятельств, падений курсов и чьего-то разорения отлично сдал всю пушнину. Сезон нынче выпал тоже на редкость удачным после прошлогоднего провала, и это, радуя временной радостью, говорило лишь о том, как все вокруг, включая природу, расшаталось. В тот год Павел взял 207 соболей.

Павел с Серегой собранные сидели в конторе, когда ворвался Василич со стеклянным дорожным блеском в глазах, с наклоненным вперед и будто переломленным в заду коротконогим телом, в кожаном меховом полупальто, ондатровой шапке и толстой черной папкой под мышкой: «Так, все, погнали!»

На морозе у крыльца тарахтел в белом облаке еле живой уазик, в нем с важной и независимой терпеливостью сидел в соболиной кепке водитель Николай Иваныч, которому выпученный Василич бросил: «У “Кедра”». Из «Кедра» они выскочили с побрякивающим пакетом «Серебра Сибири».