18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Тарковский – Очарованные Енисеем (страница 23)

18

23 янв. Поехал с Острова на Молчановский.

26 янв. Утро в деревне. В книгах прошлое людей имеет вид вставшей реки, а жизнь текуча, и переживая передрягу, не чувствуешь этой будущей законченности. Силён и спокоен тот, кто видит её заранее.

Мы всё себе придумываем, и тогда кажется, что есть сильный мир. Как в эфире будто голоса мужиков, а на самом деле радиоволны и сотни вёрст ночной тайги. Когда себе придумывают сильный мир – выходит судьба. Когда другим – книга.

C высоты

Ничего не остается, кроме воспоминаний…

Я родился 25 декабря 1959 года в поселке Никифорово Туруханского района Красноярского края в семье заготовителя Виктора Никифорова.

Поселок наш стоял на коренном правом берегу, с которого стальной трехкилометровый Енисей просматривался на десяток верст в каждую сторону. Высокий, таежный, круто обрывающийся к воде берег уступами мысов уходил вдаль и сходился у горизонта с узкой, почти невидимой, полоской левого берега. За деревней забиралась в хребтик тайга, слева маячил лиственями распадок Лебедянки. Зимой из него тянул пронзительный хиус, так резавший лицо и глаза, когда темным утром со старшим братом Валеркой мы шли в школу вслед за нашей матерью – учительницей русского языка и литературы.

Сразу за нашим домом стояла кособокая, седая от ветров и дождей изба деда Карпа, благообразного остяка, заходившего к нам после бани в байковой клетчатой рубашке и шароварах. По утрам дед Карп манил с крыльца Бусого, старого кобеля с отмороженным ухом, долго кричал вдаль, щуря и без того узкие глаза, и, подставляя лицо верховке, южному ветру, манил монотонно, протяжно, и моему детскому уху его крик почему-то слышался как: «Бусмерь, Бусмерь, Бусмерь!»

Помню томительное ожидание ледохода. Енисей уже подняло. Лед вспухший, в трещинах, через широкую зеленую заберегу уже не перекинешь доску, отец переезжает ее на ветке, в которой навалены гусиные профиля, фанерные, крашенные темно-зеленой краской, с колышками для втыкания в снег.

Никак не идет этот лед, все опостылело, никуда не выйдешь – Енисей весь живой, забереги широченные, ночью то и дело раскатисто грохает лед, а в лесу по пояс рыхлого снега.

Витас – небольшой, рыжий, вихрастый литовец с веснушчатыми веками – вечно собирал всякие механизмы и на этот раз сделал что-то вроде плавающих аэросаней, установив на железное корыто одноцилиндровый мотоциклетный двигатель с деревянным винтом.

На той стороне уже вовсю гоготали гуси. Под вечер Витас утащил к забереге под наши окна корыто, двигатель, долго устанавливал его. Мы сидели на крыльце. Где-то тренькал табунок чирков. Витас закончил сборку, положил в корыто ружье и профиля, и вот он стаскивает свою посудину, садится в нее, гребет через заберегу, вот уже налез передком на лед, и вот – все это происходит моментально – Витас проворно выкарабкивается на твердое, потому что корыто, хлебнув кормой воды, стремительно тонет. Помню невозможный смех, который разобрал нас с Валеркой от этой картины, и веселые глаза отца, ринувшегося под угор с веревками и багром. Кто-то стащил ветку, трясущегося, но неунывающего и серьезного Витаса перевезли на берег, потом, тросом, нашарили и выудили его агрегат. Витас все переживал из-за ружья, но оно лежало целехонькое, заклиненное сбоку между бортом и какой-то стойкой. Витас долго разбирал свою конструкцию, и в студеной тишине вечера отчетливо слышались его бормотанье и звяканье ключа. Вскоре раздался стук подошв по лестнице. Сначала показалась лопасть винта, потом вихрастая курносая голова. И вот он удаляется по краю угора, согнувшись под взваленным на спину мотором, с растопыренным деревянным винтом – напоминая неудавшегося воздухоплавателя. Наутро пошел Енисей. Ошалело метнулся табунок уток, ослепительно блеснула вода в длинной ломаной трещине, и вот с мощным грохотом толкает лед на берега, растет кайма грязного зубастого льда по берегу, и на каргу, каменистый мыс, мнет ледяную сопку размером с дом, будто кто-то невидимый пихает на нее сзади сахарную треугольную глыбу, которая вдруг с проворной легкостью обрывается вниз, а на ее место уже громоздится горб сизой каши с задранным в небо бревном, на глазах прибывает вода, а мы с Валеркой стоим внизу у разливающейся по песку выпуклой лужи, в которой лежит, сияя, голубая льдина, будто собранная из длинных хрустальных иголок.

Жена деда Карпа тетя Груня, маленькая сухая националка, приходила в гости, бухалась на табуретку и говорила: «Это че за погода такая? То сибер, то беркопка». Дед Карп время от времени гулял, продав на пароход рыбу, и вся благообразность с него слетала. Он хватал ружье и принимался гонять тетю Груню. Однажды мы с Валеркой, который не мог без приключений, попали под его обстрел. Из избы выскочила очень серьезная тетя Груня, а за ней дед Карп с ружьем. Он оглушительно пальнул в воздух, тетя Груня прытко шлепнулась в траву и затаилась. Мы тоже залегли и слышали сопенье Карпа, его шаги, крик: «Грунька! Тоять!» – и отчетливые щелчки взведенных курков. Потом Валерка пошевелился, Карп выстрелил, брату попала в губу дробина и так и осталась в десне, где ее с восхищением щупали младшие ребятишки. «Была б бинтопка, он бы его убил, нехоросый он пьяный, – говорила потом Груня и, помолчав, задумчиво добавляла: – тарик мой».

Степановы – наши соседи с другой, нижней стороны – дерганый, психоватый дед Прокопич и баба Таня, которой упавшей лесиной изуродовало лицо: ушел в сторону нос, съехал глаз и вообще тряслась вся голова. У нас с Валеркой было развлечение – стукалочка. Мы брали самоловный крючок, вешали на него вместо поплавка картофелину, привязывали к ней длинную нитку и, когда темнело, втыкали крючок Прокопичу в оконную раму. Сидя за баней, мы подергивали нитку, картошка стучала в окно, Прокопич выбегал, сопел, озирался и ничего не понимал. Мы ждали, пока он уйдет, и тогда снова дергали нитку, доводя старика до бешенства.

У Степановых жил в это время то ли бич, то ли просто приезжий парень, собиравшийся охотиться, – точно не помню, и Прокопич в один прекрасный день приревновал его к своей кривой трясоголовой старухе и застрелил из ружья навылет в грудь. Стрелял через дверь из избы в сени, а после выстрела заперся и занял круговую оборону. Мы с Валеркой проползли по траве к сеням и слышали, как с хрипом выходит воздух из простреленной груди паренька. Кроме этого доносился еще какой-то странный мягкий звук. «Сучка кровь слизыват», – с недетским пониманием дела прошипел Валерка. Прокопич вскоре одумался и сдался. Приехал на почтовом катере следователь и увез его в Туруханск. По дороге они на пару пили и так куролесили, что капитану пришлось связать их обоих. Так они и провалялись связанные в кубрике до самого Верхнеимбатска.

В какие переделки мы только не попадали с братом! Мне уже исполнилось пятнадцать лет, когда после Нового года мы проверяли у десятиверстной избушки капканы. В начале верхней дороги я увидел медвежьи следы и ночную лежку – снежную яму с бурым волосом на стенках. Следы уходили по путику, тянувшемуся в полуверсте от Енисея. Я вернулся за Валеркой, мы побежали по следам, но так никого и не догнали, медведь свернул к реке. Мы попили чаю, собравшись в деревню за отцом, спустились к реке и увидели вдруг черную фигуру медведя, не спеша трусящего по проколевшей забереге в сторону избушки. Валерка крикнул: «Вон он, вон!» – и выскочил на лед. Я следом. Зверь, заметив нас, ринулся в гору, мы бросились за ним. Почему-то решив, что он доберется до утренней дороги и снова побежит по ней, мы разделились: Валерка полез за медведем, а я помчался по забереге вверх к ручью, где наша дорога близко подходит к берегу. Поднявшись, я со взведенными курками шел на лыжах рядом с дорогой, ожидая, что медведь вот-вот попадется навстречу. Раздались несколько выстрелов. Дойдя до следов, пересекающих путик, я побежал по Валеркиной лыжне. Снега было больше метра, и медведь передвигался прыжками, оставляя глубокие борозды. Сил у него оставалось немного. Было удивительное ощущение легкости и азарта, я летел, как на крыльях, пока вдруг не услышал негромкий полувопросительный голос Валерки: «Серьга?» Как будто это мог быть не я. Валерка материл ружье, из-за раздутых стволов плохо бившее пулей. «И сюда, – он взял меня за плечо и указал в елки метрах в тридцати за небольшим прогалом, – во-о-нде-ка». Я ринулся туда с ружьем в руках. Медведь, казавшийся на снегу угольно-черным, поднялся вдыбки и зарычал раскатистым рыком – с таким звуком рвут очень крепкую ткань. Мне запомнились круглые уши и густо-красная пасть с языком. Я выстрелил ему в лоб, и он рухнул. Подбегая, я еще раз выстрелил ему в голову, и он даже не дернулся. Это был один из ярчайших дней в моей жизни. Валерка шутливо буркнул что-то вроде, мол, все сделал, загнал, только «стрелить осталось».

Шатун оказался исхудавшей медведицей с желтыми старыми зубами. Ободранная, лежащая ничком, она поразительно напоминала освежеванного атлета. Потом мы возили на нарточке мясо, потом отец налил нам водки, и мы, перебивая друг друга, в десятый раз рассказывали, кто куда побежал, что подумал, и как медведица, когда Валерка стрелял, кидалась на березку и летела из-под ее зубов береста. Главный деревенский дед дядя Вова, прямой крепкий сельдюк, говорил своим гулким басом, обращаясь к нам с Валеркой: «Моводцы, что прибрали, а то бы он вас создрал». Он выпил стопку, но от второй отказался, накрывая ладонью рюмку и бася: «Нельзя-я-я. Бауска заругат». Старики еще долго обсуждали, что выгнало медведицу из берлоги. Наш дед считал, что она «зыру не набрала», дядя Вова, что ее «коренная вода пошевелила», а отец, подмигнув нам, примирительно сказал: «Хрен их разберет, может, она с осени шарашится». Шкуру мы отдали тете Груне, она ее выделала и отрезала нос. Мы возмутились, а отец махнул рукой: «Век такая ерунда. Это у них болесь», имея в виду, что у всех медведей остяки почему-то отрезают носы.