18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Талалай – Неизвестный Бунин (страница 54)

18

В тщетной попытке привлечь внимание западных писателей к этому драматичному обращению Бунин, вместе со Шмелевым и Бальмонтом, пытался опубликовать его также и в большой французской прессе, но безрезультатно. Наконец, 3 ноября 1927 года маленький журнальчик «Авенир» опубликовал сделанный Буниным краткий пересказ этого обращения, а 12 января

1928 года в том же журнале Бунин вместе с Бальмонтом опубликовал еще одно обращение к французским писателям. Никто из них не откликнулся и на этот раз. Бунин и Бальмонт упрекнули в этом письме Ромен Роллана за то, что он приветствовал десятилетие Октябрьской революции. Для Бунина Октябрьский переворот – это самое жуткое событие русской истории, величайшая катастрофа, последствия которой мучительно переживает не только Россия, но и весь мир. Роллан ответил открытым письмом (20 января 1928 года), опубликованным в февральском номере журнала «Эроп». В этом письме Роллан отмечает благородный тон обращения Бунина и Бальмонта, что есть, по его словам, свидетельство высоких душевных качеств, он признает, что десять лет русской революции стоили русскому народу огромных страданий, признает, что надо всем, что пишется в Советской России тяготеет позор цензуры, и отмечает, что Бунин и Бальмонт олицетворяют собой идеал человеческого благородства. Хотя тут же прибавляет, что их борьбу за этот идеал поддерживают на Западе и используют в своих целях отъявленные реакционеры (не потому ли, что прогрессисты оказались глухи к этим идеалам? – Ю. М.). Роллан говорит также, что несмотря на ужас, несмотря на отвращение и несмотря на жестокие ошибки и преступления (вот в этом-то «несмотря ни на что», по словам Колаковского, как раз и лежит причина роста тоталитарного коммунизма во всем мире. – Ю. М.), он всё же приветствует новорожденного (советский режим), потому что только он – надежда, пусть слабая, но истинная надежда человечества. И подтверждение этой надежды Роллан видит в быстром промышленном развитии, идущем в СССР (методы и цену этого развития Роллан тогда, разумеется, в полной мере не знал – Ю. М.) и в том, что, по его словам, в России возник новый тип крестьянина и новые формы организации крестьянского труда (это писалось за год до начала массовых депортаций крестьян в Сибирь, массовых уничтожений крестьян и страшного голода, унесшего в могилу несколько миллионов человек. – Ю. М.). Роллан заканчивает свое письмо утверждением, что человеческий прогресс оплачивается ценою миллионов жертв (!). Куда уж там Достоевскому с его одной единственной слезой ребенка.

Но на этом Роллан не успокоился, он осведомился у Горького, правда ли то, что написано в обращении писателей, тайно пересланном из России. Горький, разумеется, ответил, что советские писатели куда более счастливы, чем писатели в капиталистических странах, и в доказательство привел список писателей, по его мнению, талантливых, живущих и работающих в СССР. Все писатели из этого списка в последующие годы либо погибли в тюрьмах и концлагерях, либо подверглись преследованиям.

16 февраля 1924 года в Париже в Salle de Geographic Бунин произнес речь «Миссия русской эмиграции». Эту миссию он видел в том, чтобы сохранить духовные основы русской нации и русской культуры и пронести неугасшей память о злодеяниях и преступлениях, чтобы сохранить неувянувшей священную ненависть к бесчеловечному и лживому большевистскому режиму, а также в том, что русские изгнанники есть некий «грозный знак миру» и предостережение против грозящего ему ужаса. На эту речь откликнулась руганью советская пресса. Выступил и Горький, причем в этом его выступлении568 поражает то, как он уже воспринял все приемы советской печати: игнорировать главное в тексте оппонента, выхватить второстепенное и это второстепенное исказить (благо текст недоступен советскому читателю), приспособив к нуждам полемики.

Советская власть вообще очень ревниво следила за всем тем, что делал и писал Бунин, справедливо усматривая в нем крупнейшего русского писателя современности и, следовательно, наиболее опасного ей. Советская пресса писала о нем, что его эмигрантская психика «проституирована» и что его герой Митя («Митина любовь») – «человек с психикой чисто эмигрантской, выстрел в рот для эмигрантской интеллигенции – единственный выход!» («Известия»), что Бунин «организует психику читателя в сторону поповско-феодально-буржуазной (все-таки феодальной или буржуазной? Марксистам тут следовало бы сделать выбор – Ю. М.) реставрации» («На посту»). Этой «проституированной эмигрантской психологией» критики по невежеству наградили также и персонажей тех рассказов и стихов Бунина, которые были написаны еще до революции, а затем перепечатаны им вместе с новыми произведениями. Так некто Н. С. в газете «Правда»569, процитировав пророческий стих Бунина «Сон епископа Игнатия Ростовского», написанный и напечатанный в 1916 году, утверждал, что тут Бунин выступает как помещик-эмигрант, мечтающий о реставрации, и «не только помещик, но помещик-мракобес, дворянин-крепостник, эпигон крепостничества». А критик Воронский в рассказах, написанных до революции, увидел «эмигрантское мракобесие». Такой тенденциозной неприязнью были полны не только статьи невежественных и продажных журналистов, но даже и таких весьма почтенных критиков, как например, Шкловский. В повести Бунина «Митина любовь», этом шедевре русской литературы нашего века, произведении ошеломительной новизны и неожиданного своеобразия, он не увидел ничего кроме подражания Толстому и Тургеневу570. И при всей своей приверженности к новаторству сам остался в плену самых традиционных понятий и не увидел того, что бунинские описания природы (и в «Митиной любви» особенно) это вовсе не «пейзажи», позаимствованные у Тургенева571, а нечто небывалое в русской литературе: это ставшая предметом изображения сама универсальная стихия жизни, потоком которой, как песчинка, захвачен и человек, восторженно и недоуменно участвующий в этой жуткой и радостной мистерии.

Иным было отношение к Бунину западных критиков и писателей. Очень высокую оценку его произведениям дали Томас Манн, Райнер Мария Рильке, Франсуа Мориак, Клод Феррер, Андре Жид, Анри де Ренье, Георг Брандес, Рене Гиль и Ромен Роллан, который даже выставлял кандидатуру Бунина на Нобелевскую премию. Но хотя многие из них писали Бунину восторженные письма, ни с одним из них он не установил дружеских отношений. Причиной, как ни странно, была его гордость. Неплохо владея французским языком, он тем не менее не мог изъясняться по-французски с таким блеском, как по-русски, не мог быть остроумным, поражать образностью выражений и проч.

В обществе иностранцев Бунин всегда тушевался, становился молчалив и замкнут. Это усиливалось еще остро ощущаемым им неравенством социального статуса: нищий эмигрант, он чувствовал себя не на своем месте на элитарных парижских раутах. Он так никогда и не включился в западную жизнь, продолжая жить в той России, которая была с ним и в нем и во Франции – его русские друзья, русские книги, его память. Тем более возмутительны были для него обвинения советской прессы, называвшей его и других беженцев «эмигрантским отродьем», чуждым русскому народу.

Бунин, отвечая на критику советской прессы (вернее сказать на ругань и оскорбления этой прессы), на утверждения, что он изменник России и что между ним и родиной – «ров», взволнованно пишет: «Зияет перед моими глазами этот ров, вернее, бездонная могила, где лежат десятки тысяч тех, с кем я был и есмь и памяти которых я, конечно, никогда не изменю, через трупы которых я никогда не полезу брататься. Но могила эта отделяет и вечно будет отделять меня вовсе не от России. Из-за России-то и вся мука, вся ненависть моя»572.

С Россией он остается связан очень тесно. Беседует с людьми, которым удается вырваться из СССР573, получает тайными путями оттуда письма, в которых подробно описывается новая советская жизнь574, он даже, превозмогая отвращение, читает советскую прессу («никогда еще в мире не было ничего подобного по гнусности»575). Бунин отлично ощущает новый советский быт, ибо успел в первые три послереволюционные года познать его сущность. Суть этого быта – в постоянном подавлении всякой личной независимости, унизительном пренебрежении к человеческому достоинству, одуряющей антиэстетичности, серости, монотонности, скуке, а также той редкой жестокости и нечестности в людских отношениях, которая явилась логическим следствием «классовой борьбы».

Особенно отвратителен Бунину тот новый советский жаргон, которым заговорила улица и который он воспринимал как наиболее ощутимое выражение «распада высших чувств» и победного утверждения охлократии (его записи показывают, что он удивительно хорошо знал этот жаргон).

Обо всем этом он пишет в своих газетных статьях (цитируя письма из России): «У новых людей – повадки, манеры резки, грубы, особенно неприятна молодежь – многие совершенно дикие волки. Неравенство растет <…>. Школы в неописуемом состоянии, университеты мертвы. Время ужасающего индивидуализма, хищничества, зависти, бессердечия к чужим страданиям <…>. По всей России – великое обнищание <…>, острый недостаток одежды, обуви, медицинской помощи <…>. Все развращены платой за шпионство – у одной московской чрезвычайки на службе 30.000 филеров. Да и вообще всюду в работе – разврат, лень, бессовестность. Всюду воровство, взяточничество, грабежи <…>. Ужасно вообще ожесточение сердец: во время метелей у порогов мужицких изб находят десятки замерзших прохожих, которых не пустили погреться, переночевать ни в одну избу <…>. Социализм стал ненавистен буквально всем классам…»576.