18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Талалай – Неизвестный Бунин (страница 53)

18

Обреченность на гибель человека доброго и благородного он уже рассматривает как закон этого нового мира: «Маруся прошлым летом (до захвата Одессы большевиками) жила у нас на даче кухаркой и целый месяц скрывала в кухне и кормила моим хлебом большевика, своего любовника, и я знал это, знал. Вот какова моя кровожадность, и в этом всё дело: быть такими же, как они, мы не можем. А раз не можем, конец нам!»558

Бунин, таким образом, очень рано разглядел и понял то, что многие увидели только теперь – в зрелом советском обществе. «Большевики приносят с собой что-то новое, совершенно нестерпимое для человеческой природы. И мне странно видеть людей, которые искренне думают, что они, т. е. большевики, могут дать что-нибудь положительное», – записывает он в дневнике 24 марта 1919 года559.

Когда большевики вновь подходят к Одессе, он долго медлит с отъездом, буквально до самого последнего часа. И лишь когда большевистские части вступают на окраину города (24 января 1920 г.) и когда становится ясно, что город будет захвачен ими и, вероятно, надолго, он с женой устремляется в порт, где толпы обезумевших от ужаса и отчаяния людей штурмовали последние уходящие в море пароходы.

Кощунственным ханжеством звучат сетования советских критиков на то, что Бунин покинул родину. При его несгибаемой принципиальности и гордости его скорее всего ждала судьба Гумилева. Или, в лучшем случае, он оказался бы в числе тех сотен крупнейших деятелей русской культуры, не принявших советского режима (весь цвет России), которых Ленин в 1922 году насильно выслал из страны, то есть опять-таки оказался бы в эмиграции.

Маленький утлый греческий пароход «Патрас»560, переполненный беженцами, на котором Бунину с трудом нашлось место, еще три дня стоял на внешнем рейде ввиду русских берегов.

…Потом этот берег скрылся из глаз навсегда. Лишь поздно ночью уже в открытом море, внезапно проснувшись, Бунин вдруг остро и до конца осознал происшедшее («пока живешь – не чувствуешь жизни»): «Вдруг я совсем очнулся, вдруг меня озарило: да, так вот оно что – я в Черном море, я на чужом пароходе, я зачем-то плыву в Константинополь, России – конец, да и всему, всей моей прежней жизни тоже конец…»561.

IX. Элизий памяти

Старенький и хлюпкий «Патрас», переполненный беглецами, с трудом сквозь снежную бурю добрался до Константинополя.

Оттуда Бунин с женой через наводненные русскими беженцами Болгарию и Сербию перебрался в Париж. В Софии в гостинице у него из чемодана украли те немногие ценные вещи, которые им удалось с собой захватить. Но эта беда спасла писателя от еще большего несчастья: задержанный этим происшествием он не поехал на публичную лекцию народника и социалиста Петра Рысса, а там в зале взорвалась бомба, подложенная, вероятно, советскими агентами, и в первом ряду, где в качестве почетного гостя скорее всего сидел бы и Бунин, несколько человек было убито.

В Париже Бунина с женой приютили в своей большой квартире Цетлины, успевшие выехать из Одессы раньше. Здесь, в Париже, Бунин сразу же включился в ту лихорадочную жизнь, которой тогда жила русская эмиграция. Свыше трех миллионов человек бежало из России от большевистской диктатуры: виднейшие политические и общественные деятели самых разных направлений – от монархистов до социалистов, университетские профессора, депутаты Государственной думы, журналисты, писатели, ученые, артисты, художники, музыканты. Почти вся русская культурная элита очутилась за границей, и здесь теперь спешно создавались кооперативные издательства, газеты и журналы различных направлений, ассоциации, союзы, общества, созывались всевозможные конференции и собрания, устраивались лекции, доклады, дискуссии, велись горячие споры о причинах происшедшей трагедии, строились прогнозы на будущее. Все были уверены, что большевистская диктатура обречена: исходили из логичного, но наивного предположения, что такой ужас и такой абсурд не могут долго продолжаться. Составлялись программы будущего устройства свободной России. Бунин скоро перестал разделять эти надежды.

Задолго до революции он предвидел катастрофу, а когда она совершилась, увидел, что она не только превзошла все его ожидания, но и под корень уничтожила всякую возможность организованной оппозиции и борьбы.

В последний раз надежда проснулась в нем в 1921 году во время восстания против большевистской диктатуры матросов в Кронштадте и рабочих в Петрограде. Он с волнением следил за этими событиями. «Неужели правда это "революция”? – записывает он в дневнике 7 марта 1921 года. – До сегодня я к этой "революции" относился тупо, недоверчиво, сегодня несколько поколебался <…>. Вдруг всё это и правда, начало конца"!»562 Но после кровавого подавления этого восстания, надежды оставляют его навсегда.

Гибель России и свободы представляется ему уже окончательной и бесповоротной. И тем не менее, в первые послереволюционные годы он активно выступал в русской эмигрантской печати со статьями на социально-политические темы. Как и все, он старался уяснить смысл происшедшего и объяснить западной общественности, что на самом деле происходит в России – в слабой надежде на то, что, быть может, вмешательство Запада еще сможет поправить дело. С такой же надеждой обращались к западной общественности и другие выдающиеся деятели русской культуры, такие как, например, Леонид Андреев в своем страстном призыве «SOS» или Дмитрий Мережковский в книге «Царство Антихриста. Большевизм, Европа и Россия», а позже Николай Бердяев в книге «Истоки и смысл русского коммунизма». Разумеется, все эти обращения и предупреждения западная прогрессивная общественность оставляла безо всякого внимания, загипнотизированная «строительством социализма» в России. Она не желала слушать ничего, что разрушало этот миф.

Очень интересно с этой точки зрения открытое обращение Бунина к Герберту Уэллсу, посетившему Советский Союз в конце 1920 года и опубликовавшему ряд статей об этой своей поездке в английской печати. В этих статьях впервые нашла свое выражение та точка зрения, которая впоследствии (и до сих пор) станет типичной для большинства западных прогрессистов: оправдание советского режима особенностями русской истории. Впрочем, Уэллс подводит еще более широкую базу для оправдания – даже не российскую, а мировую историю («Виноваты не большевики, а капитализм», и потому «большевики – единственная возможная власть»). Бунин в статье «Несколько слов английскому писателю»563 с гневом и болью обвиняет Уэллса в аморальности (в применении двух мерок – одной к Западу, другой к русскому народу, «народу пусть темному, зыбкому, но всё же великому») и в невежестве (в искажении фактов русской прошлой и недавней истории). Большевизм для Бунина – не следствие русской истории, а напротив радикальный разрыв с глубокими и лучшими традициями нации, в этом уничтожении традиций (опора на беспамятную и невежественную чернь), в попытке построить «новый мир» на пустом месте для Бунина как раз и состоит коренное зло большевизма. Что же касается «язв капитализма», на которые ссылается Уэллс, то Бунин, познавший гораздо большие ужасы, с горечью замечает: «И я когда-то грозил "господам из Сан-Франциско" и не понимал, что на этой бедной земле все-таки всё познается, увы, по сравнению»564.

В конце августа 1921 года Бунин публикует призыв русских матерей к Западу, тайно переправленный из России. Многие из таких писем, поступавших тогда из России, передавали Бунину с просьбами о заступничестве: наша интеллигенция привыкла видеть в отечественном писателе выразителя совести народа, и в Бунине видела последнего великого представителя этой славной плеяды. Публикуя этот призыв русских матерей, умолявших спасти их детей от голодной смерти и подписавших этот призыв своей кровью, Бунин прибавляет от себя, что ничего более потрясающего не читал в своей жизни565. Тем не менее призыв этот был оставлен западной общественностью без внимания, как и другой, опубликованный Буниным позже, – обращение «К писателям мира»566, тоже тайно пересланное группой литераторов из России, желавших привлечь внимание западных писателей к тому, что в Советской России шло удушение уже последних очагов свободного слова. В этом обращении читаем: «Идеализм, огромное течение русской художественной литературы, считается государственным преступлением <…>, писатели, заподозренные в идеализме, лишены не только возможности, но всякой надежды на возможность издать свои произведения. Сами они, как враги и разрушители современного общественного строя, изгоняются изо всех служб и лишаются всякого заработка <…>. Всякая рукопись, идущая в типографию, должна быть предварительно представлена в двух экземплярах в цензуру. Окончательно отпечатанная она идет туда снова – для второго чтения и проверки. Бывали случаи, когда отдельные фразы, одно слово и даже одна буква в слове (заглавная буква в слове "Бог"), пропущенные цензором <…> вели при второй цензуре к безжалостной конфискации всего издания. <…> Печатается лишь то, что не расходится с обязательным для всех коммунистическим мировоззрением. Всё остальное, даже крупное и талантливое, не только не может быть издано, но должно прятаться в тайниках; найденное при обыске, оно грозит арестом, ссылкой и даже расстрелом. Один из лучших государствоведов России – проф. Лазаревский – был расстрелян единственно за свой проект Российской Конституции, найденный у него при обыске». Обращение кончалось словами: «Мы лично гибнем. Многие из нас уже не в состоянии передать пережитый нами страшный опыт потомкам. Познайте его, изучите, вы, свободные! Сделайте это – нам легче будет умирать»567.