Михаил Талалай – Горькая истина. Записки и очерки (страница 46)
Не вдаваясь, по своему обыкновению, ни в одну крайность, я избрал среднюю линию поведения, но, каюсь, с явным перевесом в сторону бесцельных скитаний по городу, переживая по-своему сменяющиеся передо мной городские «пейзажи», навевающие мне мысли о давно прошедшей здесь жизни при других уже канувших в вечность эпохах, когда был иной уклад жизни, не наши нравы, совсем нам теперь чуждые интересы, которыми вдохновлялись люди того времени, нам теперь далекие и загадочные. В древних или старинных городах я не только вижу сохранившиеся декорации прошедшей жизни, но я как бы чувствую присутствие людей, давно уже отошедших в лучшую жизнь, и этим самым я почти физически ощущаю наличие вечности, созданной путем конденсации трепетавших жизнью переживаний предыдущих поколений. В таких случаях я всегда бываю тревожен и рассеян, не замечаю часто, что бросается в глаза и «чувствую» такие мелочи, на которые мало бы кто обратил внимание.
С такими мыслями бродил я по узеньким средневековым улицам Флоренции, среди каменных громад старинных дворцов и просто жилых домов, терялся, запутывался, с трудом лишь выходя иногда на широкоизвестные городские просторы, привычные туристам всего мира.
Случайно бросив взор на наклеенную на стене дома афишу, мне показалось вдруг знакомое сочетание букв. С удивлением я прочел:
Это было так неожиданно, так необычайно, что я даже не сразу уловил смысл прочитанного, всё еще находясь во власти далекого прошлого Флоренции.
До начала спектакля оставалось мало времени.
По пути в театр мне вспомнилось, что «Пиковую Даму» Чайковский написал здесь, во Флоренции. Опера эта имеет свою историю. Всеволожский[226], директор Императорских театров, заказал эту оперу Чайковскому на сюжет повести Пушкина, но просил перенести действие ее с начала девятнадцатого века в восемнадцатый. Брат композитора, Модест[227], «переделал» Пушкина, заправив либретто оперы сильным мелодраматическим элементом, которого в такой дозе не было у Пушкина. Большевики же, как это им и полагается, откопали в этой опере Чайковского наличие «протеста» против «царизма»! Они уверяют, что «Пиковая Дама» тесно соприкасается с другими произведениями Чайковского последнего периода его творчества (в особенности с Шестой симфонией), в, которых отразились настроения и чувства некоторой части русской интеллигенции 90-х гг. XIX столетия в связи с усилением реакционного гнета. Растерянность, неудовлетворительность, мучительное ощущение разлада между одинокой метущейся личностью и социальной средой нашли отражение в его произведениях в глубоких философски обобщенных музыкальных образах.
Утверждения совершенно произвольные и, как в таких случаях всегда бывает у большевиков, просто высосанные из пальца. Но почему, в таком случае, и нам не выдвинуть свою версию и не развить ее? Тем более, что она будет основана на чувстве, а не на социальном заказе.
Мы возвратимся для этого к эпохе указанной Пушкиным в его повести, т. е. к началу девятнадцатого века.
Гвардейский офицер Герман, маньяк с профилем Наполеона. Во времена Пушкина у многих его современников еще не зажили раны, полученные в сражениях против французского маньяка, и многие русские города, села и деревни еще не возродились из пепла. Идеолог тайных обществ, глава будущих декабристов, Пестель[228], тоже был гвардейским офицером и притом не только с явной претензией на наполеоновский профиль, что уже и не так страшно, но с твердым намерением на осуществление в России своей маниакальной диктатуры в подражание императору-якобинцу. Нет ли параллели в одержимости Германа к азартной игре с не менее азартной одержимостью Пестеля к содеянию бунта и революции? Пушкин явлением мертвой графини Герману заглянул в потусторонний мир, одновременно допустив в «трех картах» определенное наличие колдовства. И не является ли тоже таким же колдовством, сглазом, «прогрессивная» одержимость оторвавшихся от русской почвы офицеров гвардии и прочих «передовых» людей того времени, подышавших отравленным воздухом революционной Франции?
Театральный зал глухо гудел перед поднятием занавеса.
Ожидая начала такой оперы, мне показалось вдруг, что я нахожусь в Императорском Мариинском театре в Санкт-Петербурге. Только не видно было в партере блестящих форм нашей Империи, военных и штатских. Но создавалось впечатление, что вот-вот весь огромный зал встанет, когда в крайней левой ложе бельэтажа покажется Государь Император и, поклоном с мягкой улыбкой на лице, пригласит всех сесть…
Подняли занавес. Передо мной столь знакомая с детства железная решетка и мраморные статуи Летнего Сада. Летний Сад! Сколько связано с ним в моей жизни с самых моих детских впечатлений и до дней моей юности уже сознательных, к сожалению, в трагические годы Февраля и Октября! Всё это было уже так давно, но всё еще маячит яркими точками воспоминаний в тумане безвозвратного прошлого…
На сцене нянюшки и мамушки нянчат своих детей, струится симфония Чайковского, поет прекрасный итальянский женский хор. А я совсем живо вижу себя совсем маленьким мальчиком, которого ведет за ручку незабвенная моя няня-Варя к памятнику дедушки Крылова. Она уже мне читала иногда по складам его басни, и я с любопытством узнавал на барельефах памятника знакомых мне зверей. Весной, в мае, доносилось в Сад громовое ура и звуки военной музыки: Государь Император принимал на Марсовом поле парад своей Гвардии…
Но вот появляются на сцене гвардейские офицеры, быть может, будущие декабристы. Я улыбнулся: среди них, наверное, были и мои однополчане… Но в уши мне напрашивается, заглушая хор и солистов, совсем другая музыка. Около Сергиевского всей Гвардии собора приглушенно играет военный оркестр, улицы запружены войсками и народом: хоронят неведомого, но, видимо, очень важного генерала. Эскадрон Гвардии в блестящих латах, в касках с двуглавыми императорскими орлами, с развевающимися на пиках маленькими флажками, громыхает саблями и копытами коней. Движутся колышась, как по нитке выровненные ряды гвардейской пехоты. Грозно продвигается, стуча колесами, артиллерийская батарея. Степенно марширует рота седоусых старцев, дворцовых гренадер, георгиевских кавалеров, в высоких медвежьих шапках, в черных шинелях или в золотом расшитых мундирах…
«Три карты! Три карты!» — Герман-Пестель уже отравлен мечтой! В его воспаленный мозг уже запали семена разумного, доброго, вечного… Уже начинается одержимый бред великой французской революции. И Герман Пушкина и декабрист Пестель еще не совсем русские люди это всего лишь первое поколение иммигрировавших в Россию иностранцев, принятых по русскому обычаю с распростертыми объятиями. На свой манер хотят они, всё сломав, устроить счастие тысячелетней России!
Бурные аплодисменты зала прерывают нить моих впечатлений…
Но вот комната Лизы. Ее «подруги милые» все в белом, как бы сошли с фотографии группы смолянок. Я помню, как можно было их изредка встретить на улицах Петербурга, чинно идущими парами в неуклюжих салопчиках и в смешных башмачках «с ушками». Бедные наши петербургские барышни, все эти милые прелестные и загадочные Веры, Нади и Оли. И им, вместе с нами, лихая досталась доля… А какие были тогда «старомодные» времена! Мы, учащиеся молодые люди, встречали их в Летнем Саду или на набережной Невы, заглядывались и… сколько ни набирались храбрости, так и не могли познакомиться, — робели и зачастую так и не решались подойти и вступить в разговор с предметами наших восхищений! Над нами, юными неудачниками по части «страсти нежной» посмеивались наши грубоватые одноклассники-футболисты: против Летнего сада, на Марсовом поле, около панорамы Севастопольской обороны, было излюбленное место их футбольных состязаний. Оттуда неслись крики и английские слова, переделанные на русский лад, и высоко в воздух давали «свечки» кожаные мячи… Со сцены несется знаменитый дуэт Лизы и Полины в совершенном исполнении итальянских артисток. Какими грустными нотами заканчивает Полина свою арию: «могила, могила!»… Роковая тень уже начинает заволакивать Россию…
Будуар графини. Герман принял неуклонное решение добиться своей цели и вырвать тайну хотя бы силой. И в заседаниях тайных обществ уже назначен план действий. Роковое 14 декабря уже приближается, ибо наступают трагические дни междуцарствия. Последние сомнения рассеиваются. Как ненужная мишура отбрасывается верность присяге, целование креста и своего полкового знамени. Решено начать преображение той грядущей смуты, чашу которой нашим несчастным поколениям суждено ныне испить до дна.
В дежурной комнате Герману слышны отдаленные звуки рожков полков петербургского гарнизона. Тех самых простых русских солдат, которые будут брошены клятвопреступниками на Сенатскую площадь под картечь правительственной артиллерии. Невинные жертвы восторженных маньяков! Наша левая «прогрессивная» печать по сей день проливает горькие слезы о пяти повешенных ренегатах и совершенно не интересуется участью нескольких сот жертв их предательства, ни в чем неповинных честных русских людей, правда, не любезных им прогрессивных столбовых дворян, а просто серых и безымянных мужиков. А мы помянем добрым словом именно их, этих русских «простолюдинов», верных слуг Царя и Отечества… Что за деланная наивность: люди, затевающие вооруженное восстание, не могут не знать, что их ожидает в случае неудачи. Во всех государствах мира это одинаково и в веках всегда так было. А потому нечего лить фальшивые слезы и кривляться, производя бунтовщиков в святые!