18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Смирнов – Судьбы людские (страница 18)

18

На стене фотографии в темных рамках. Он уж не помнил, кто на этих снимках. Родственники и родители, кто же еще. Но его не было – это точно. И Ваньки не было. А там завешенное окно, засохший цветок на подоконнике, и рядом кровать – это еще от матери сохранилась. Наверное, батя спал на ней. Геннадий не забыл, как отец сидел после похорон матери возле кровати, о чем-то думал и поглаживал подушку. Видать, мать вспоминал. Они с матерью хорошо жили. Не ругались. И времени не было ругаться. И работа, и хозяйство, и Ванька, за которым нужен был присмотр. И сам сколько проблем создавал родителям. То в школе жалуются на него, то соседи, то замечали, что Ваньку обижает. И попадало ему по-первое число, как говорила мать. А ему было обидно. Ваньку жалели, а его лупили. И долгие годы сторонился Ивана. Казалось с малых лет, от него все беды. Во всем Ванька виноват и в его непутевой жизни – тоже…

Годы прошли. Но обиды не исчезли, а спрятались куда-то глубоко в душе, и иной раз напоминали о себе, и тогда Геннадий жалел себя, а вину перекладывал на других. И с той поры у него появилась привычка жить для себя и ни для кого более. Так и есть, кроме себя никого не замечал, а может, не хотел видеть. Пока был молодым, не думал о завтрашнем дне, женился, тут уж жена за него думала и решала, а он принимал это как должное. Зачем бошку ломать, когда тебе разжуют и в рот положат, а будешь глотать – сам решай. Этим он и занимался, пока с женой не разбежались. Вот тут и выяснилось, а к жизни он не приспособлен. Нет, он жил, как другие, делал все, что нужно, но думать приходилось самому, что было непривычно. А сейчас не стало отца. И тоже нужно было думать не только о сегодняшнем, но и завтрашнем дне. А получится ли – он не знал…

Геннадий потихонечку поднялся. Бабка, что сидела напротив, взглянула вопрошающе. Он достал сигареты. И потихонечку вышел. Иван даже не взглянул на него. В задней избе суетились соседки. Готовятся к поминкам. Пахло щами с кислой капустой, тут же запахи пирогов и еще чего-то, но больше всего пахло тленом. Он давил, не давая вздохнуть. Казалось, все было пропитано им. Геннадий сдернул куртку с большого гвоздя, который заменял вешалку, и вышел, притворив дверь.

Он стоял на крыльце и курил. Смотрел на деревню. Вроде все то же, но что-то в ней изменилось. Может, постарела за эти годы или он повзрослел и смотрел на жизнь другим взглядом. А может, и сюда добралась эта перестройка и начнет привычную жизнь переворачивать с ног на голову. Но в то же время мысли в который уж раз возвращались к отцу и Ваньке. Ведь когда он приезжал на похороны матери, у отца даже не спрашивал, как он станет жить, и батя ни словом не обмолвился, потому что у него была всего лишь одна забота – младший сын, если его не станет, как будет Ванька жить, ведь он же вообще не приспособлен к этой жизни. У него был свой мир, в который никого не пускал. Геннадий помнил, как Ванька мог остановиться в любом месте и уставиться поверх голов или за спины людей и что-то там рассматривал. Тыкал пальцем, пытался сказать и улыбался, а в блуждающем взгляде была радость. Видать, он жил в куда более светлом мире, который другие не видели и не понимали…

– Здоров был, Генка, – заскрипели ступени, щуплый кум Наум ткнул жесткую ладонь – поздоровался. – Успел-таки приехать? А почему долго? Телеграмму отбили еще когда, мог бы пораньше приехать…

Он насупился. Снял затасканную фуражку. Блеснул лысиной. Достал из кармана цветной лоскут, видать, заменял ему носовой платок, вытер лоб и опять фуражку на голову и козырек на глаза.

– Здрасьте, дядька Наум, – сказал Геннадий. – Мне вчера вечером отдали телеграмму. Утренним автобусом поехал в деревню.

– Видать, в дороге затерялась телеграмма, – вздохнул кум Наум. – Нынче времена такие, что не знаешь, что завтрева будет. Ну, как живешь, Генка? Чать миллионщиком стал? Говорят, в городе через одного миллионщики живут.

Он хохотнул было, оглянулся и закрыл щербатый рот. Бабки быстро отлают. Нашел время для веселья. Похороны, а он развеселился…

– Я уж был миллионером, когда мильёны платили, а сейчас даже на булку хлеба нет, – вздохнул Геннадий и нахмурился. – Как уволили с работы, с той поры с копейки на копейку перебиваюсь. Устраивался к одному ухарю. Бригадой дом строили. Все лето пропахал, а он всех послал и ни копейки не уплатил. А кому жаловаться? Таких, как мы, толпы на улице. Если на заводах зарплату задерживают, а другие ее по полгода и более не видят, что говорить о частниках? Кукиш покажут и выкинут на улицу. Знают, что жаловаться не пойдут. Всем плевать, сдохнешь ты или нет. Эх, жизнь – горечь полынная!..

Геннадий достал сигарету, закурил и запыхал, посматривая вдаль.

– Правду говоришь, никому не нужны, – сдвинул на затылок фуражку кум Наум. – Я сколько ходил к председателю, просил бревна на доски распустить, а он завтраками кормит, а сам с гостями мотается по охотам и рыбалкам, да еще гостинцы с собой дает. А раньше бы за это с должности слетел и в кутузку бы закрыли, а сейчас им все можно. Ладно, заранее твой батька доски на гроб приготовил. Сколько лет хранились у меня. И матери вашей сделал домовину, и батьке смастерил. Легонький получился гроб, теплый, а хвоей пахнет – страсть!..

– Я знаю, что ты сделал гроб, – перебил Геннадий, затянулся, поплевал на окурок и бросил в ведро с водой. – Отцу понравился. Он любил тепло. И мать радуется…

– Что говоришь-то, Генка? – сказал кум Наум и оглянулся по сторонам. – Откуда ты мог знать, если батька помер?

– Батя привиделся, когда ехал сюда, – буркнул Геннадий. – Он сказал про доски и хвойный запах. И мать видел. Она рядышком с ним стояла. Радовалась.

– Ну и дела… – мотнул головой кум Наум. – Кому сказать, брехуном обзовут… – Он помолчал, потом взглянул: – Слышь, а что будет с Ванюшкой? Он же хороший, хоть ума кот наплакал. Покладистый. И помогает, если попросишь. Как ему жить, ведь умишка маловато? Ведь пропадет же в интернате. Он к свободе привыкший, а там, словно в клетку, пропадет. С тоски помрет…

– Везде можно пропасть и в городе – тоже, – нахмурился Геннадий. – Куда его в город забирать? Я сижу без работы. И он еще появится. Так-то жрать нечего, а с ним вообще сдохнем с голодухи. Я с утра и до вечера работу ищу, чтобы копейку-другую заработать. А кто за ним станет присматривать? На улицу выйдет, там такие ухари живут, что вмиг хату обнесут, а его без башки оставят. И не посмотрят, что дурачок. Остатки мозгов вышибут…

– Не дурак он, а убогонький, – с какой-то обидой сказал кум Наум. – Он же родной брат, а ты его – дураком. Эх, Генка, что с тобой говорить – все равно не поймешь! Как жил для себя, так и…

Он не договорил, махнул рукой и скрылся в избе.

– Да, жил для себя, а чего нажил? – вскинулся вслед Геннадий. – Ничего! Ничего, кроме головной боли. У меня даже запасных штанов не осталось, а ты еще попрекаешь, дядька Наум. Вот тебе и сладкая жизнь…

И отвернулся.

Геннадий не стал заходить в дом. Стоял на крыльце. Мимо ходили соседи. Одни останавливались и расспрашивали, почему он не приезжал. При жизни родителей забыл. И совестили его, носом тыкали. Не просто носом, а мордой возили и старались побольнее, чтобы до самых печенок проняла эта боль. Геннадий молчал. А что говорить, он и сам понимал, что вина его большая, но время ушло и уже не вернуть, чтобы исправить. И молчал. А другие мирно говорили. В основном про отца рассказывали и жалели Ваньку, который ни разу не вышел из избы, а сидел и раскачивался, а сам – «А-а-а – а… А-а-а – а!». Даже на крыльце был слышен его голос – протяжный, тоскливый и больной…

Опять посыпалась нудная морось. Небо низкое. Вроде день на дворе, а словно вечер наступил. Но соседи не уходили. Так и толпились возле двора. А некоторые заходили в избу. Немного побудут и снова во двор.

И плач поднялся, когда вынесли отца. Сыпал мелкий дождь, а у отца лицо светлое стало, и даже показалось, морщинки разгладились, а вот на лбу так и остались – глубокие и частые. И по этим морщинкам стекали дождевые капли, и порой казалось, отец плакал. Это природа плакала, а вместе с нею плакали соседи. А когда отца повезли на телеге, Ванька сидел в ногах и продолжал убаюкивать отца. И было непонятно, плачет он или нет, по лицу стекали капли. Стриженая голова мокрая, и никак не хотел надевать фуражку. Мотал головой, скидывая ее, когда кто-нибудь из соседей пытался ее надеть. Ведь простудится. А он ни в какую. Сидел, смотрел на отца, порой поглаживал его по ногам и снова взгляд на него, почему он лежит, почему не встает и куда его везут, он же дома всегда был, а тут… и обводил всех взглядом, а в глазах тягучая боль.

И на кладбище, когда заколотили гроб, Ванька не отпускал его, мешая мужикам, и все оглядывался на Геннадия, словно хотел сказать, ну что ты стоишь, там же отец! Но Геннадий стоял, опустив голову, и старался не встречаться с ним взглядом.

– Что стоишь как истукан? Отведи его в сторону! – Кто-то больно ткнул в спину. – Подойди к Ванюшке. Видишь, убивается он. Схоронят отца, и пропадет Ванечка. Нет у него защиты в этой жизни. Пропадет…

И опять тычок в спину.

Но Геннадий стоял и смотрел, как деревенские мужики споро работали лопатами. Вот уже холмик появился. Воткнули крест. Видать, тоже кум Наум сделал. Немного корявый, но крепкий. А у матери небольшой памятник. Теперь они вместе лежат. Откуда-то появился веночек. Небольшие букетики осенних цветов. Соседи стояли, перешептывались. Смотрели на Ваньку, исподтишка взгляды на Геннадия, который попрощался с отцом, отошел в сторону и застыл. Кепка в руках. Голова мокрая. А он внимания не обращает. Стоит, опустив голову, и молчит. Взглянет мельком на Ивана, посмотрит на деревню, что протянулась вдоль речки, окинет взглядом густые леса в осеннем разноцветье и снова взгляд в землю.