реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Шишкин – Мои (страница 6)

18px

Таинственная болезнь Гоголя — невозможность написать текст, который невозможно написать. Ненаписанная книга защищается, спасается от автора его болезнью. Это была болезнь бессилия исполнить свое призвание, и лекарства от нее не было. Из письма Александру Петровичу Толстому в марте 1845 года: «Не скрою, что признаки болезни моей меня сильно устрашили: сверх исхудания необыкновенного — боли во всем теле. Тело мое дошло до страшных охладеваний; ни днем, ни ночью я ничем не мог согреться. Лицо мое все пожелтело, а руки распухли и почернели, и были ничем не согреваемый лед, так что прикосновение их ко мне меня пугало самого».

В следующих томах «Мертвых душ» Гоголь хотел открыть России ее спасение. На примере Чичикова он хотел показать преображение русского человека. Путь этот вел через очистительное страдание к обретению Христа.

И в первые два раза и перед смертью писатель уничтожил второй том «Мертвых душ» потому, что ему открылась живая душа, но он не смог найти для нее слов. «Слово гнило да не исходит из уст ваших!» — написал он в завещании. Он чувствовал, как никто другой, «гнилость» написанных им слов.

Тогда Гоголь попытался достучаться до соотечественников напрямую, не создавая живые художественные образы, но используя мертвые слова, называя любовь — любовью, Христа — Христом.

«Избранные места из переписки с друзьями» восприняли в штыки все. Даже друзья объявили Гоголя сумасшедшим. Сергей Аксаков, один из самых верных приверженцев писателя, писал сыну в январе 1847 года: «Я думал, что вся Россия даст ему публичную оплеуху, и потому не для чего нам присоединять рук своих к этой пощечине; но теперь вижу, что хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии. Книга его может быть вредна многим. <…> Может ли быть безумнее гордость, как требование его, чтобы, по смерти его, его завещание было немедленно напечатано во всех журналах, газетах и ведомостях, дабы никто не мог отговориться неведением оного? Чтобы не ставили ему памятника, а чтобы каждый вместо того сделался лучшим? Чтоб все исправились о имени его?.. Все это надобно завершить фактом, который равносилен 41-му числу мартобря (в "Записках сумасшедшего")».

Книга и ее автор были оплеваны и осмеяны. Началась злобная травля. Так будет травить свора у Шостаковича сбежавший нос, который виноват уже тем, что не такой, как все. Так будет травить свора самого композитора за то, что он пишет свою «сумбурную» музыку. Шостакович: «Если бы Гоголь дожил до наших дней, он еще и не такое бы увидел».

Пожалуй, не было ни одного таланта в России, которому бы не пришлось вкусить от узколобой русской нетерпимости. И Гоголь, и Шостакович испытали эту травлю на себе по полной.

«Я думал, что мне великодушно простят все это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора», — пишет Гоголь Виссариону Белинскому в июне 1847 года. Но в ответ получает знаменитую страстную отповедь.

Русское время затаилось, играет с каждым новым поколением все ту же злую шутку. От пафоса Белинского в XXI веке веет «днем Сурка». И вопросы в этом затинившемся времени каждое поколение задает все те же, надоевшие до рвоты: кто виноват да что делать? Ответов тоже немного. Одни призывают к борьбе с царизмом, правительством, властью, другие — к смягчению нравов, потому что, если не изменить русского человека, ничего не изменится.

«Брожение внутри не исправить никаким конституциям, — отвечал Гоголь Белинскому. — Общество образуется само собою, общество слагается из единиц. Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою… Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство».

Это письмо он так и не отправил. Понимал, что его просто не услышат.

Призыв Гоголя ко «всеобщему примирению» оказался совершенно неуместен, потому что на улицах пресловутой русской души уже вовсю шли баррикадные бои.

«Передовые» современники Гоголя уже призывали народ к революции. Общество объявило войну собственному государству, а государство — обществу. Война еще шла на словах, но была от этого не менее ожесточенной. Это противостояние слов вылилось через три поколения в расстрелы заложников с последующим ГУЛАГом, когда сатана-ворюга сменился на сатану-кровопийцу и снова принялся «червленить светлую Русь кровью мученической». У Гоголя и его современников не было того исторического опыта, как у нас. Наши отцы, деды и прадеды все это проходили. Нам опять достался, как во времена Гоголя, сатана-ворюга, который превратился на глазах опять в сатану-кровопийцу. Русская история поедает себя с ускорением.

После катастрофы с «Выбранными местами» писатель с трудом приходил в себя. Но оставить свой замысел он не мог. Настоящий писатель живет, пока он пишет. Гоголь жил и боялся умереть, не закончив тот труд, ради которого его послали на эту землю.

Гоголь снова возвращается к романной форме для главного дела своей жизни. Из письма Жуковскому: «В самом деле, не мое дело поучать проповедью. Мое дело говорить живыми образами, а не рассуждениями. Я должен выставить жизнь лицом, а не трактовать о жизни».

Но выставить жизнь лицом у него уже не получится.

Опять приступы веры в себя и в будущее своей книги чередуются у него с приступами безверия. В ноябре 1847 года Гоголь пишет своему другу: «Вы знаете, что я весь состою из будущего, в настоящем же есмь нуль».

Анненков, друг писателя, напишет в воспоминаниях: «"Мертвые души" были подвижническая келья, в которой Гоголь болел и страдал до тех пор, пока вынесли его бездыханным из нее».

Гоголь всегда был окружен людьми, но его обнимала пустота. Это было одиночество в борьбе со словом. Этой мукой он ни с кем не мог поделиться. Писатель жил подвижником, монахом в миру, не имея ни имущества, ни дома, ни семьи, одержимый своим призванием и крестом — книгой.

«Я бездомный, меня бьют и качают волны», — говорит о себе Гоголь в одном письме. «Я нищий и не стыжусь своего звания», — пишет он в другом.

Гоголь годами всем говорил, что вот-вот отправится в Иерусалим к гробу Господню. Он хотел просить благословения на великий труд, возложенный на него. Он хотел получить знак, что он действительно избранный. Он готовился к поездке в Иерусалим годы, а вернее сказать, оттягивал ее, как мог. Он боялся, что знака может не быть.

Наконец, в 1847 году он отправился в Иерусалим через Неаполь, но застрял там на полгода. Предлогом послужил выход в России «Переписки», а потом Гоголь и вовсе отправился не на юг, а на север, в Париж. В следующем году он делает вторую попытку.

«Я теперь в Неаполе: приехал сюда затем, чтобы быть отсюда ближе к отъезду в Иерусалим. Определил даже себе отъезд в феврале, и при всем том нахожусь в странном состоянии, как бы не знаю сам: еду я или нет. Я думал, что желанье мое ехать будет сильней и сильней с каждым днем, и я буду так полон этой мыслью, что не погляжу ни на какие трудности в пути. Вышло не так. Я малодушнее, чем я думал; меня все страшит. Может быть, это происходит просто от нерв. Отправляться мне приходится совершенно одному; товарища и человека, который бы поддержал меня в минуты скорби, со мною нет, и те, которые было располагали в этом году ехать, замолкли. Отправляться мне приходится во время, когда на море бывают непогоды; а я бываю сильно болен морскою болезнью и даже во время малейшего колебания. Все это часто смущает бедный дух мой и смущает, разумеется, оттого что бессильно мое рвенье и слаба моя вера…» (Гоголь — Н.Н. Шереметевой, из Неаполя).

На Святой земле он никак не мог сосредоточиться на главном. «Что могут доставить тебе мои сонные впечатления? Видел я, как во сне, эту землю. <…> Где-то в Самарии сорвал полевой цветок, где-то в Галилее другой, в Назарете, застигнутый дождем, просидел два дня, позабыв, что сижу в Назарете, точно как бы это случилось в России на станции», — написал он Жуковскому.

У гроба Господня его неприятно поразила суета: «Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобном для моления и так располагающем молиться; молиться же собственно я не успел. Так мне кажется. Литургия неслась, мне казалось, так быстро, что самые крылатые моленья не в силах бы угнаться за нею. Я не успел почти опомниться, как очутился перед чашей, вынесенной священником из вертепа, для приобщения меня, недостойного».

Поездка в Палестину не помогла. Его разочаровало не столько отсутствие веры в себе к Богу, сколько отсутствие веры в то, что он — избран, чтобы закончить свой великий труд.

Из Иерусалима Гоголь вернулся в Россию. Второй том был в целом написан, но писатель не отдавал его в публикацию. В нем не было уверенности, что он написал то, что должен.

Гоголь читал главы друзьям. Прочитанным восхищались. После одного такого чтения Самарин написал Гоголю о своем впечатлении: «Если бы я собрался слушать вас с намерением критиковать и подмечать недостатки, кажется, и тогда после первых же строк, прочтенных вами, я забыл бы о своем намерении. Я был так вполне увлечен тем, что слышал, что мысль об оценке не удержалась бы в моей голове. Вместо всяких похвал и поздравлений скажу вам только, что я не могу вообразить себе, чтобы прочтенное вами могло быть совершеннее. Мне остается только пожелать от всей души, чтобы вы благополучно совершили дело, важность которого для нас всех более и более обнаруживается».