Михаил Седов – Смертельная территория (страница 2)
Петрович, не говоря ни слова, зашагал в сторону проходной, ведущей в город. Вадим последовал за ним. У центральной проходной, обычно ярко освещённой прожекторами, теперь горела лишь одна лампа над будкой охраны. Сама будка была пуста. Стекло разбито, на полу валялись осколки и чья-то фуражка с малиновым околышем. Шлагбаум был поднят, но створка ворот из металлической сетки оказалась заварена изнутри — грубым, неряшливым сварочным швом, словно кто-то торопился и не заботился об аккуратности. Рядом с воротами, привалившись спиной к бетонному столбу, сидел мужчина в рабочей робе. Глаза его были открыты, но взгляд — остекленевший, устремлённый в никуда. На лице застыла гримаса удивления, смешанного с ужасом. Из носа сочилась тонкая струйка крови, уже запёкшаяся коричневой корочкой. Петрович охнул и перекрестился. Вадим наклонился, пощупал пульс на шее мужчины. Кожа была холодной, липкой, и пульса не было. Смерть наступила, судя по всему, недавно — часа полтора-два назад. Примерно в то же время, когда замерли стрелки часов.
Они выбрались через дыру в заборе, которую Вадим помнил ещё с первых дней работы — через неё рабочие бегали в винно-водочный отдел гастронома, экономя время на обходе. Дыра вывела их на улицу Строителей, в квартал хрущёвок из силикатного кирпича. Улица была пуста. Ни души. Окна домов темнели провалами, лишь кое-где сквозь занавески пробивался желтоватый свет свечей или керосиновых ламп. Фонари на столбах не горели вовсе. Воздух был наполнен всё тем же сложным химическим запахом — горелый текстолит, нагретая канифоль, разложившийся электролит, — и к нему примешивался ещё один, новый: запах сырой земли, прелых листьев и озона, как после сильной грозы. Но грозы не было. Только низкая облачность, подсвеченная багровым, и непрекращающийся гул.
Вадим дошёл до своего общежития — пятиэтажного здания с облупившейся штукатуркой на улице Строителей. Вахтёрша Клавдия Макаровна сидела на своём обычном месте, при свете огарка свечи. Её лицо, изрезанное морщинами, было спокойно, почти безмятежно. Она вязала носок из серой шерсти, спицы мерно постукивали.
— Явился, полуночник, — произнесла она, не поднимая головы. — Света нет, радио молчит. У тебя в комнате свеча на подоконнике, коробок спичек там же. И не топай как слон, люди спят.
— Клавдия Макаровна, что случилось? На заводе приборы с ума сошли, на проходной человек мёртвый...
Старуха подняла на него глаза. В свете свечи её зрачки казались бездонными чёрными колодцами.
— Случилось, Вадик, то, что всегда случается, когда люди лезут, куда не просят. Господь предупреждал: не сотвори себе кумира. А они сотворили железного. Вот железо и заговорило. Иди спать. Утро покажет, кто выжил, а кто уже нет.
Он поднялся в свою комнату на четвёртом этаже. Окно выходило во двор-колодец, и из него было видно зарево над заводом — теперь оно казалось ближе, ярче, зеленовато-синие сполохи пробегали по нижней кромке облаков. Вадим зажёг свечу, сел на кровать, не раздеваясь. Гул продолжался. Он проникал сквозь стены, сквозь закрытые окна, сквозь подушку, которую он прижал к ушам. Казалось, этот звук рождается прямо внутри черепной коробки.
Он не помнил, как заснул. Проснулся от того, что гул изменил тональность — стал выше, пронзительнее, похожим на человеческий стон. За окном серело. Часы на руке по-прежнему стояли. Он спустился вниз. У подъезда уже собралась кучка жильцов — человек десять, закутанных в платки и ватники. Говорили шёпотом, но Вадим улавливал обрывки фраз.
— ...через лес ходили, до старой вырубки дошли, а дальше — стена. Невидимая. Воздух густеет, и не продохнуть...
— ...Федьку-тракториста нашли у самой границы. Лежит, скрюченный, глаза выпучены. И кожа вся в красных прожилках, как карта...
— ...военные из горкома вышли, с оружием. Говорят, карантин. Стреляют без предупреждения...
— ...поезда не ходят. По путям пытались уйти — возвращаются с другой стороны. Лес кругами водит...
Вадим стоял и слушал. В голове его, перекрывая гул, билась одна-единственная мысль: это не излучение, это не химия, это что-то иное. Контур замкнулся. Город оказался в ловушке, из которой нет выхода. И он, инженер-наладчик, должен понять, как эта ловушка устроена. Потому что если не поймёт он, не поймёт никто.
Серый рассвет медленно заливал улицы Зареченска. Гул продолжался. И в его пульсации Вадиму уже слышался отчётливый ритм — словно гигантское сердце билось под землёй, питая невидимую сеть, в которую они все оказались включены. Он поправил очки на переносице и глубоко вдохнул воздух, пахнущий горелым текстолитом, канифолью и разложившимся электролитом. Где-то там, за багровым заревом над цехами, скрывалась схема. И он найдёт её. Непременно найдёт. Потому что другого выхода всё равно не было.
Толпа у подъезда зашевелилась, расступаясь. По улице, печатая шаг, шли трое в шинелях с малиновыми петлицами. Впереди — грузный, с обрюзгшим лицом и холодными глазами. Он остановился, обвёл собравшихся взглядом, задержавшись на мгновение на лице Вадима. Губы его шевельнулись, но слов слышно не было — гул поглотил их. Однако смысл был ясен и без звука: «Всем оставаться на местах. Город закрыт. Приказы выполнять беспрекословно».
Первая глава его расследования началась не с поиска улик, а с осознания, что он — деталь в чужой, сломавшейся схеме. И что эта схема всё ещё работает. Живёт. Дышит. И ждёт, когда кто-нибудь догадается, куда именно подключён оборванный провод.
Малиновые петлицы
Серый рассвет сочился сквозь низкие облака, словно разбавленное молоко сквозь грязную марлю. Вадим стоял у подъезда, втягивая голову в поднятый воротник ватника, и смотрел, как по улице Строителей, печатая шаг, движется новая власть. Трое в шинелях с малиновыми петлицами, тусклыми золотыми пуговицами и фуражками, надвинутыми на самые брови. Впереди — грузный, с обрюзгшим лицом, на котором глубокие складки у рта высечены привычкой отдавать приказы сквозь зубы. Полковник Русанов. Вадим ещё не знал его фамилии, но уже чувствовал исходящую от этого человека волну холодной, расчётливой силы, той самой, что не требует крика или угроз — достаточно взгляда. Взгляда, скользящего по лицам собравшихся, словно щуп тестера по печатной плате, выискивая обрыв.
Жильцы расступились молча. Клавдия Макаровна, вышедшая на крыльцо с неизменным вязанием в руках, поджала губы и демонстративно отвернулась. Петрович, ночевавший у неё в каморке, икнул и спрятался за её спину. Вадим остался на месте, чуть прищурившись за стёклами очков. Он смотрел не столько на лица военных, сколько на их амуницию: планшетки из коричневого дерматина, кобуры с ПМ, подсумки с запасными обоймами. Всё было начищено, подогнано, пригнано — не парадный лоск, а рабочая аккуратность людей, привыкших к оружию как к продолжению собственной руки.
Русанов остановился в трёх шагах от толпы. Гул — вездесущий, пульсирующий в висках и под ложечкой — на мгновение показался тише, словно и он прислушивался. Полковник обвёл собравшихся взглядом, задержавшись на Вадиме ровно на ту долю секунды, какая требуется, чтобы отметить: этот — не опасен, но может стать проблемой. Губы его шевельнулись. Вадим напряг слух, но слова утонули в низком стонущем фоне. Зато жест был красноречив: Русанов поднял правую руку, сжатую в кулак, и резко опустил её — приказ «стоять». Один из сопровождающих, молодой сержант с белесыми ресницами и прыщавым подбородком, шагнул вперёд и сорванным голосом прокричал:
— Граждане! С сего часа город Зареченск объявляется на особом положении! Введён комендантский час с двадцати одного ноля-ноля до шести ноля-ноля! Передвижение по городу только по спецпропускам! Сборы группами более трёх человек запрещены! Распоряжения военнослужащих выполнять беспрекословно!
Голос сорвался на фальцет, и сержант закашлялся, прикрывая рот кулаком. Толпа загудела — приглушённо, испуганно, но пока без истерики. Женщина в сером пуховом платке, та самая, что ночью рассказывала про невидимую стену, выкрикнула:
— А кормить нас кто будет? У меня дети!
Русанов медленно повернул голову в её сторону. Его лицо — обрюзгшее, с мешками под глазами и сеткой лопнувших капилляров на носу — не выражало ни гнева, ни раздражения. Только усталость и какое-то глубинное, почти философское презрение. Он молчал. Молчание это было тяжелее любого окрика. Женщина осеклась, прижала к груди концы платка и отступила на шаг назад.
— Распределение продовольствия будет осуществляться по карточкам, — продолжил сержант, восстановив дыхание. — Списки глав семей сдать комендатуре до двенадцати ноль-ноль. Неявившиеся будут считаться уклоняющимися и подлежат...
Он запнулся, бросил быстрый взгляд на Русанова. Тот едва заметно кивнул.
— ...подлежат изоляции.
Слово повисло в воздухе, пропитанном запахом горелого текстолита и сырой извёстки. «Изоляция». Вадим мысленно перевёл с казённого на человеческий. Арест. Лагерь. Расстрел. Он слишком хорошо знал лексикон системы, чтобы обманываться эвфемизмами. Клавдия Макаровна, не опуская вязания, громко, нараспев произнесла:
— Изоляция, значит. Как в блокаду — «эвакуирован». Только тогда немцы вокруг были, а теперь свои.
Русанов посмотрел на неё. На этот раз в его взгляде мелькнуло что-то похожее на тень интереса — так смотрят на старую мебель, невесть как уцелевшую при бомбёжке. Но он промолчал. Развернулся и зашагал дальше по улице, к центру, где высилось здание горкома с заколоченными фанерой окнами. Сержант и второй солдат последовали за ним, чеканя шаг по мокрому асфальту.