Михаил Пиотровский – Хороший тон. Разговоры запросто, записанные Ириной Кленской (страница 39)
Проект японского художника назывался «Эрмитаж: 1941–2014». Его работы остались в Эрмитаже навсегда. Ясумаса Моримура – концептуальный художник, фотограф, и мне кажется, что его творчество – дерзкое, великолепное, интригующее – это смелая игра с методами, смыслами, возможностями. На мой взгляд – это новый способ, новая манера сегодня говорить о блокаде, о том, как переплетаются времена, как они влияют друг на друга и как это влияние, это невидимое нечто меняет нашу жизнь, наши привычные представления о войне, о потерях, о надеждах.
Блокада… О ней нужно говорить – вспоминать те невероятные вызовы судьбы, которые смогли преодолеть ленинградцы, петербуржцы, когда из нечеловеческих условий всё-таки удалось выйти людьми, не потерявшими человеческого облика. Надо говорить, напоминать, но сегодняшний разговор нуждается в другой тональности, других образах, в иной интонации, которая растревожит души людей, не знавших горя такой силы, и поэтому иногда в их душах нет отклика. Значит, сегодня нужно говорить об этом по-другому, нужно искать и находить.
Люди потихоньку начинали привыкать к новой жизни, пытались не отчаиваться, старались в невероятных условиях наладить быт, уют. Мой отец, Борис Борисович Пиотровский, рассказывал, как обустраивались люди. Эрмитаж… тёмное здание, окна забиты фанерой. Странная, мучительная тишина. Казалось, Эрмитаж пуст, мёртв, и всё в нём мертво… Но если вглядеться, если войти в музей – жизнь кипела, работа продолжалась, общение не иссякало. К концу 1942 года в двенадцати бомбоубежищах Эрмитажа жили почти две тысячи человек – оставшиеся сотрудники музея с семьями, писатели, художники, и каждый пытался выжить, вернее, более или менее прилично жить. Сохранились рисунки: длинные гулкие подвалы разделены на крохотные комнатки, отгороженные друг от друга занавесками, горели свечи, слышался шелест страниц – читали, доносились отголоски разговоров, даже споров. Живой шум живых… он постепенно, день за днём становился всё слабее и слабее…
В ноябре с продовольствием стало очень плохо, в Эрмитаже было запрещено говорить о еде, старались о ней даже не вспоминать. Продовольственные пайки ужимались с каждым днём – всё меньше и меньше получали продуктов, если можно назвать продуктами то немногое, что получали: гражданское население – 125 граммов хлеба, бойцы местной обороны – 200 граммов и изредка суп. Иногда был десерт – столярный клей, и особенная роскошь – кусочек осетрового клея из реставрационных запасов. «Невыносимо хотелось есть, – вспоминала художница Вера Милютина. – Как-то раз на Дворцовой набережной матросы кинули мне охапку душистых веток сосны… С жадностью их грызла, дотла уничтожила и кору, и иглы». В районах города и в Эрмитаже организовали выдачу кипятка – кружка кипятка чуть ободряла, появлялись силы.
«Вчера был удивительный вечер, – писала Ольга Берггольц, – купила по дороге большой пучок берёзовых веток, принесла, поставила в комнате, и так вдруг пахнуло свежестью, радостно и так ясно стало на душе – нет времени, нет горя, а жизнь и есть счастье, и высший мой день – сегодняшний. Вообще каждый день жизни – и есть её высший день».
Эрмитаж изо всех сил сопротивлялся горю, безнадёжности, отчаянию, но сил было очень мало.
Из дневника сотрудника Отдела нумизматики Владимира Васильевича Калинина:
«Был в городе, в Эрмитаже. Грустно там сейчас. Все очень исхудали, лица бледные, под глазами огромные мешки. Сидят на своих рабочих местах – в холоде, при слабом освещении, свечки едва-едва освещают».
Из дневника Александра Николаевича Болдырева, крупнейшего учёного-правоведа:
«31 декабря 1941 года. За эти несколько дней, что не был в команде, разрушение людей голодом разительно продвинулось. Пиотровский, Богнар, Морозов, Борисов находятся на пределе. Страшно опять. В магазинах и столовых нет улучшений ни на йоту. Трамваи исчезли вообще. В Эрмитаже и в домах с сегодняшнего вечера света нет, и вряд ли он будет. Где-то мучительно к нам бьётся помощь. Теперь ясно, что это случится далеко не скоро. Когда? Наступает 1942 год. Количество смертей в городе достигло в сутки двух десятков тысяч».
Смерти… Невыносимая тоска. Понять, принять, привыкнуть – невозможно. Каждая смерть, каждая потеря – страшное горе и безысходное отчаяние.
Из дневника Владислава Михайловича Глинки:
«Едва ли не первым в нашем убежище умер скромный и милый Иван Иванович Корсун. Все последние дни он жил тревогами о своём сыне Андрюше, который ушёл на фронт добровольцем. Мы его похоронили, как должно друзьям сына. Эрмитажные плотники сделали гроб и дубовый крест, на котором вывели: “Отец солдата Иван Иванович Корсун”.
Вторым умер сотрудник библиотеки Эрмитажа Георгий Юрьевич Вальтер. Молчаливый человек, он раньше других слёг в постель, полностью закрылся от всех, перестал сопротивляться, впал в какое-то оцепенение, раньше всех сложил оружие жизни. Я едва его знал, но говорили, что он доблестно воевал в Первую мировую, имел ряд наград. Одинокий, тихий человек – его больше нет, будто и не было никогда.
Потом умер Владимир Александрович Головань, кроткий и обходительный старик, искусствовед, библиофил, скрипач. Он тоже работал в библиотеке Эрмитажа. Царскосёл, ученик Анненского, много раз бывал за границей, собрал прекрасную библиотеку, которую передал Эрмитажу. За сутки до смерти Владимир Александрович попросил меня сходить в его квартиру и принести его скрипку. Шла середина ноября, и стояли уже холода. Я с большим трудом открыл дверь квартиры – мелькнули корешки книг в шкафах, пустая ваза для фруктов, подстаканник… а за окном медленно катилась Нева. Скрипку я нашёл сразу, дерево её футляра холодило руки. Наутро Владимир Александрович был мёртв. Подушка его лежала на футляре скрипки. Говорили, что он вечером трогал струны слабой рукой».
Среди первых умерших был Павел Павлович Дервиз, заведовавший серебром. Его незадолго до начала войны выпустили из-под ареста – он пробыл в заключении три года. Выпустили больного, полупарализованного, трудно передвигавшегося, трудно дышавшего. Вернулся и с жадностью принялся за работу. Орбели заказал ему книгу… не успел.
Из дневника Владимира Васильевича Калинина:
«В бомбоубежище умерли экскурсоводы Рейхарды – Сергей Александрович и Ксения Петровна. Сергей Александрович скончался среди своих любимых книг, попросив перед смертью, чтобы ему дали какую-нибудь старую книгу. Он стал нежно её гладить… Зашёл к Орбели в его тесный кабинет в подвале. Пахнет сыростью, горят церковные свечи. Сегодня он был чем-то особенно озабочен, нервничал».
Из дневника Веры Инбер:
«Сегодня были у Ильина. Старику 86 лет, он наполовину парализован, поддерживает голову левой рукой, но лицо – прекрасно, спокойно, величественно».
Алексей Алексеевич Ильин – один из крупнейших специалистов по нумизматике, авторитетнейший знаток монетного дела и медальерного искусства. Его навещал давний приятель профессор Гаршин – врач и коллекционер-нумизмат. Они разговаривали о редких находках, строили планы новых экспедиций. Иногда Ильин грустно смотрел на друга: «Я счастлив, потому что я – старик, а моя коллекция молода и навсегда останется молодой». Ильин умер, сидя за столом: он приводил в порядок рукописи – описание своей коллекции, которую завещал Эрмитажу.
Из дневника Александра Николаевича Болдырева:
«Сейчас умереть гораздо легче, чем похоронить. 5 апреля 1942 года. Сейчас 12:20, опять грохочут зенитки, гудят немцы, но не очень. В Эрмитаже, оказывается, всё ещё лежат где-то 53 покойника. Их должны скоро вывезти».
Был дан приказ: если город будет взят немцами – взорвать наиболее важные предприятия и организовать внутреннее сопротивление. Мой отец, Борис Борисович Пиотровский, не очень любил говорить о войне, но если говорил – то очень откровенно: «Все были готовы к худшему, но не думали о дурном исходе. Мы, конечно же, облазили весь Эрмитаж – выясняли и находили места, где можно было бы спрятать наиболее ценные вещи и людей. На чердаках обнаружили такие потаённые и таинственные пространства, в которых можно запросто пропасть и в которые никто не найдёт дорогу и никто посторонний не сможет выбраться. Мистические путешествия волновали наше воображение, многое мерещилось… тени тревожили. Жизнь шла обычным порядком. Я писал свою диссертацию, составлял урартский словарь, изредка даже ходил на концерты. 23 октября 1941 года во время концерта начался сильный обстрел. Было забавно, что во время исполнения Итальянского каприччио тряслись люстры от разрыва снарядов. Все в зале оставались на своих местах, никто не паниковал, оркестр играл… жизнь продолжалась… вот что было чудом. Откровенно говоря, в самые трудные минуты меня подстёгивала одна мысль: если я погибну, то всё, что мне удалось узнать, навсегда пропадёт и кому-то всё придётся начинать с самого начала, с нуля. Умирать – нельзя. Нельзя себе позволить исчезнуть». И люди не позволяли, стремились жить так, как будто у них много сил и много планов на будущее.
Борис Борисович Пиотровский всегда с большим уважением вспоминал свою военную службу. Долгие часы дежурства научные сотрудники не теряли времени – вели интереснейшие научные разговоры: «Одно время в ротонде Зимнего дворца я стоял на посту вместе с великолепным учёным А. Я. Борисовым – я его образовывал в области археологии, а он меня – в области семитологии. Обязанностей было много: разносить кипяток дежурным, служить в морге (переносить покойников из бомбоубежища), и самое главное – противопожарная оборона. Всегда у нас, дежурных, под рукой были книги, мы их держали в сумках от противогазов. Орбели сердился: “Книги нужно держать за поясом!” Мы смеялись: пояса давно и с аппетитом съели».