реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Пиотровский – Хороший тон. Разговоры запросто, записанные Ириной Кленской (страница 38)

18

Дмитрий Шостакович:

«До этих дней я знал лишь мирный труд. Сейчас же я готов взять в руки оружие! Я знаю, что фашизм и конец культуры, конец цивилизации – однозначны. Я знаю, что спасти человечество можно только сражаясь».

Единственное, что можно противопоставить варварству, жестокости, отчаянию – это духовное сопротивление. Культура – единственное средство, которое помогает сохранить силы и человеческий облик в самые жестокие времена. Культура укрепляет силы души и не позволяет им расчеловечиваться.

Город был окружён со всех сторон немецкими войсками. Блокада наступила внезапно, и город не был готов – не было запасов ни продовольствия, ни топлива. Почти три миллиона людей оказались в страшной ловушке. В дневниках того времени люди писали: «Дожить бы до травки»; «Как тяжело, как страшно жить»; «Кому верить?!». Отчаяние, растерянность, ужас подступали к городу.

В Эрмитаже началась будничная жизнь. Орбели принял верное решение: спокойно работать, как прежде, только ещё строже. Борис Борисович Пиотровский вспоминал:

«Работы было очень много – надо надёжно укрыть оставшиеся экспонаты, приспособить все залы и помещения к военной обстановке. На стёкла многочисленных окон наклеивали полоски бумаги крест-накрест для того, чтобы при ударе взрывной волны стёкла не рассыпались мелкими осколками. Самая большая работа – подготовить бомбоубежище в подвалах, их надо приспособить для жилья: привезти и расставить кровати, заложить окна, подготовить канализацию. Очень много рутинных, нудных, но необходимых действий. Как ни странно, но ежедневный, самый обыкновенный для самых обыкновенных нужд труд каким-то образом возвращал людям относительное спокойствие, приводил нервы в норму, отвлекал от страшных мыслей. Срабатывал простой закон: чем больше ты занят, тем меньше тревожишься. Главное – добиться, чтобы война не нарушила привычный распорядок работы. Строжайшая дисциплина помогала выживать: жёстко наказывали даже за самые незначительные нарушения, а если человек опаздывал на работу, или уклонялся, или не выполнял поручения в положенный срок, или халтурил, не дай Бог, принимались строжайшие меры вплоть до увольнения. Но даже выговор в военное время получать было небезопасно».

Конечно, многих людей такие меры раздражали, возмущали, но время показало – иногда беспощадность и жёсткость бывают во благо.

Руководитель должен, безусловно, считаться с обстоятельствами, входить в положение других людей, уметь сочувствовать, но он должен уметь и держать порядок. Какой ценой? Оправданна ли чрезмерная строгость? Иногда – безусловно да, а иногда – безусловно нет. Где грань? Как не нарушить равновесие? Трудный вопрос, ответ – ещё труднее. Руководитель – тот, кто отвечает, и прежде всего – за неудачи, поражения, потери, как физические, так и нравственные, душевные.

Люди приняли решение Орбели и, может быть, посчитали его справедливым. Я иногда задаюсь вопросом: как бы я поступил? Жёсткие меры… спасали от равнодушия. Во время блокады чувство полной опустошённости, полной эмоциональной немоты овладевало людьми и, как ни странно, строгий порядок каким-то удивительным образом мешал равнодушию и оцепенению.

Пустые рамы – необычное, но мудрое распоряжение Орбели: все рамы уехавших картин оставить на месте – всё должно быть, как и было. Это решение, которое тогда многие воспринимали скептически, на самом деле упростило процедуру возвращения: из эвакуации картины вернулись на прежние места. Всего 18 дней потребовалось, чтобы восстановить экспозиции. Рамы не сняты – значит, они просто ждут своих хозяев, а хозяева верят, что они вернутся, потому что их ждут. Согласитесь: таинственность некоторых примет изящна и настраивает на оптимистичное восприятие действительности.

Павел Филиппович Губчевский говорил, что пустые рамы напоминают глаза, которые вглядывались в пустоту, бездну, а бездна вглядывалась в нас. Он провёл несколько экскурсий: рассказывал о картинах, которые покинули свои рамы, подробно рассказывал о сюжетах, художниках, о судьбах шедевров. Губчевский провёл экскурсию для солдат, которые помогали разбирать завалы после авианалётов: «Ребята были совсем молоденькие, только-только прибыли из Сибири и на фронте ещё не были». Губчевский решил отблагодарить их, повёл по Эрмитажу, рассказывал, как они смотрели на него с восторгом, внимательно слушали и представляли себе яркий свет, прекрасные лица, изысканные движения, красоту, покой и наслаждение: «Это была самая удивительная экскурсия в моей жизни, и, оказывается, пустые рамы впечатляют, завораживают, возбуждают воображение, усиливают внутреннее зрение».

Пустота превращалась в тайное знание. Люди сосредоточенно, пристально вглядывались в загадочное пространство, заключённое в раму. Можно представить себе, как это было: промороженные за зиму стены Эрмитажа, покрытые инеем сверху донизу; шаги, гулко разносившиеся по пустым залам; прямоугольники рам – золотых, дубовых, то маленьких, то огромных, то гладких, то с вычурной резьбой, украшенных орнаментом. Рамы, которых раньше не замечали и которые теперь стали самостоятельными: одни – претендуя заполнить собой пустоту, другие – подчёркивая пустоту, которую они обнимали. Эти рамы от Пуссена, Рембрандта, Кранаха, от голландцев, французов, итальянцев были для Губчевского обозначением существующих картин: он видел в мельчайших подробностях оттенки света, цвета, фигуры, лица, улыбки. Он говорил – ему верили, он говорил – и люди видели то, о чём он говорил. Слово воссоздавало картины, возвращало их, заставляло играть всеми красками, причём с такой яркостью, с такой изобразительной силой, что они навсегда оставались в памяти.

Павел Губчевский – научный сотрудник, лектор, искусствовед. Он не робел ни перед какими трудностями: упаковывал вещи, стоял диспетчером на подъездах, когда ящики вывозили из музея, дежурил на крышах – активный, всегда доброжелательный, всегда в хорошем, бодром настроении. Его очень ценили в Эрмитаже, и именно ему доверили опасное и важнейшее дело – его назначили начальником охраны Эрмитажа.

Кто же охранял Эрмитаж? По документам: охрана – 64 человека по штату, налицо – 46, тогда как в довоенное время количество служащих охраны достигало 650 человек. Охраняются постами наружной, внутренней (как ночной, так и дневной) охраны Эрмитажа около миллиона кубических метров, протяжённость территории (только экспозиционной) – 15 километров, а количество залов в одном Дворце искусств – 1057 (Дворцом искусств долгое время называли Зимний дворец). «Охрана внутренних помещений Эрмитажа в настоящий момент осложняется тем, что в результате разрушений, причинённых артобстрелом, ряд помещений сделался доступным для проникновения, – вспоминал Губчевский. – Моё могучее воинство состояло в основном из женщин от 55 лет и выше, включая и семидесятилетних. Среди них немало инвалидов, которые до войны служили смотрителями. Многие часто болели, поэтому не менее трети всегда находились в больницах: одни оттуда возвращались, другие направлялись. Таким образом, стража, которой я командовал, фактически никогда не превышала тридцати немощных старушек. Это и была моя гвардия». Они и сохранили залы, лестницы, подъезды, здание, ворота. «После каждой бомбёжки мне и моим стражам нужно было провести обход здания. Однажды я вошёл в зал Двенадцати колонн, где до войны помещался Отдел нумизматики. Поглядел вокруг: над галереей, где мы упаковывали монеты и медали, зияет огромная дыра – прямое попадание снаряда! Понятно, что снаряд разорвался несколько дней назад, а мы не заметили сразу. Что делать? Пришлось лукавить: записал, что снаряд попал сегодня, благо – и сегодня тоже был артобстрел». Странное чувство испытывал Губчевский, обходя пустые залы музея: «Мои теперешние маршруты были намного длиннее самых обстоятельных экскурсий, которые я водил до войны. Идёшь по лабиринтам залов, галерей, лестниц, переходов… голова кружится, слабость невозможная, и думаешь – вот упадёшь сейчас, а найдут тебя через полгода, а вероятнее всего, через год. Кто и когда доберётся до потаённого эрмитажного тупичка? Жутко становилось, но что делать – шёл дальше. Обход – он и есть обход».

Удивительно, но в эти страшные годы у людей пропадало чувство страха. Одно воспоминание точно передаёт ощущения: «У дистрофии нет страха. У Академии художеств, на спуске к Неве, сбрасывали трупы. Я спокойно перелезала через эту гору трупов… Казалось бы, чем слабее человек, тем ему страшнее, но нет – оказывается, страх исчез. Как только люди вдоволь поели – страх появлялся».

Известный японский художник-мистификатор Ясумаса Моримура сумел в современных фотографиях воспроизвести состояние блокадных лет. Он снимал в залах Эрмитажа – людей, картины, улыбки, взгляды, а потом всё это убрал, стёр. Остались пустые рамы, как тогда, в блокаду. Оказывается, когда вы смотрите на эти рамы, вглядываясь в них, вы ощущаете энергию картин, живущих или живших в них, – мощную, яростную, напряжённую. За всеми зримыми экспонатами есть нечто невидимое, необъяснимое, но сильное: энергия и сила картин, когда-то покинувших свои жилища, свои рамы. И наоборот – когда смотришь сегодня на величайшие шедевры, можешь увидеть невидимое – те, пустые рамы, опустевшие дома картин. Реальность может превратиться в мираж, но и мираж иногда превращается в реальность.