реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Орлов – Смерть на Босфоре (страница 50)

18

Разбудил Симеона злобный звериный рык и истошный человеческий крик. На соседнее дерево, сопя, взбирался проснувшийся после зимней спячки косолапый. Паломник не мог ни бежать, ни оказать сопротивления, поскольку нож выронил, а другого оружия не имел. Крестился да вопил, чувствуя приближение лютой, жестокой смерти. Зверь наконец добрался до него… Симеону снилось это до конца его дней, и всякий раз при этом он просыпался в холодном поту.

Сидя на соседнем дереве, ни жив ни мертв, он не мог оторвать взгляда от происходящего рядом. От боли и страха паломник вскоре отдал Богу душу. Симеон ждал, когда настанет его черед, но зверю, видно, хватило и одного. В конце концов стряхнул с себя оцепенение, соскользнул на землю, ободрав руки, и пустился наутек, да так, что в ушах засвистело. Впрочем, если б медведь пожелал, то настиг бы – от него не удерешь, он только с виду неуклюж.

Дальнейший путь прошел без неприятностей, если не считать того, что развалились сапоги. Пришлось сплести себе лапти – берестяная обувь еще удобней: в ней легко и мягко.

Наконец доплелся до Москвы. Прежде белокаменный Кремль теперь темнел от копоти.

У Фроловских ворот непроизвольно скользнул взглядом по нищим, выпрашивавшим подаяния. Несчастных, голодных, оборванных, бездомных было тогда полным-полно. Да и как иначе: каждый третий год выдавался неурожайным, каждый пятый – голодным, а тут еще нашествие ордынцев, сбор «выхода» и другие поборы. Главным человек той эпохи почитал не умереть с голоду, но это было непросто…

Сделав несколько шагов, сам не понимая зачем, Симеон обернулся. Женщина на сносях, стоящая среди нищих, показалась знакомой. Вгляделся – и сердце ёкнуло: Катюша, дочь кормщика. Неужто она? Вернулся.

– Не Фрол ли твой батюшка? – хриплым от волнения голосом в смятении, заполнившем душу, спросил Симеон.

– Тебе-то что? Накорми сперва, а потом и расспрашивай. Языком-то вы молоть все горазды…

– И то верно, – спохватился молодой человек, суетливо полез в заплечную котомку, развязал лямки, достал сухарь с луковицей и протянул. – Это пока все, что у меня есть, не погнушайся…

Не заставив себя просить дважды, женщина принялась уплетать предложенное, а Симеон, будто завороженный, смотрел на нее. Когда все доела, он взял ее за руку:

– Пойдем, перекусим по-людски.

Ох как трудно отказаться голодной от такого предложения, и женщина двинулась за Симеоном. Вероятно, не отказала бы и любому другому, предложившему еду. По пути, кивнув на ее живот, спросил:

– Мужняя жена, что ли?

Опустила глаза и покачала головой.

– Девица…

– А это ветром надуло?

Только вздохнула, а Симеон прикусил язык, отвернулся и принялся разглядывать строящиеся дома. Город быстро возрождался, везде стучали топоры, то и дело попадались подводы с бревнами, печным кирпичом, камнем и прочим. Одними из первых, опережая Божьи храмы, вслед за великокняжеским теремом поднялись корчмы и наполнились шумливым людом.

Свернули в первое попавшееся заведение. Его было издали видно по настежь распахнутым воротам – милости просим, заходи, честной народ. Неторопливо, будто иерей к аналою[106] на божественной литургии, к посетителям подплыл корчмарь:

– Что изволите?

– Гороховой похлебки, ячневой каши и пирог с рыбными молоками, – заказал Симеон.

Когда все принесли, достали ложки, находившиеся с каждым, как нательный крест. Их носили за поясом, за голенищем, в суме или просто за пазухой. Без ложки-кормилицы ни бедному, ни богатому – невозможно.

Дуя на похлебку, поочередно черпали не слишком наваристую, зато горячую жижицу. Оставив густыш, Симеон пододвинул миску к нищенке:

– Не признала меня, поди?

Женщина оторвалась от еды, внимательно посмотрела на него и покачала головой:

– Не обессудь, благодетель…

– Плыл как-то с тобой и с твоим батюшкой из Москвы во Владимир.

– Ой, мы столько купцов и товаров перевезли, что не счесть…

– Наелась? Вот и славно, расскажи теперь, отчего с протянутой рукой стоишь? Что приключилось, где твой батюшка? Впрочем, от тюрьмы да от сумы не зарекаются… – молвил в задумчивости Симеон и покосился на живот молодой женщины.

Катюша перехватила его взгляд и горькая улыбка тронула ее губы. Потупилась и поведала:

– Когда ордынцы нагрянули, мы у Серпухова разгружались. Батюшку зарубили, а меня изнасильничали. На счастье, сбежать удалось… Блуждала по лесу, ягодой перебивалась, боясь волков и татар. Когда невмоготу стало, вышла к людям – оказалось, хан уже ушел. Обитаю теперь в погребе, что остался от нашего двора. Зимой не знаю, как и выжила… А ты откуда взялся?

– Я из неволи возвращаюсь. Дом мой наверняка спалили, придется все сызнова начинать.

– Ночуй у меня, коли негде.

Наутро Симеон отправился на место своего двора, откопал под старой березой кринку с деньгами и начал отстраиваться. С Катюшей обвенчался в новой церкви святителя Николая, что на Никольской улице, дабы младенец считался законнорожденным, а что обесчещена, за то осуждать не мог, то грех не на ней – на других.

Еще через несколько дней у молодоженов родился черноволосый и темноглазый малыш – ни в мать, ни в отца. Нарекли Еремеем, в память о приятеле Симеона. Так на свете стало не только одним человекам, но и одним христианином больше.

Конец благодатного месяца травня, нареченного так за обилие луговой зелени, который в юлианском календаре называется маем. В эту самую пору московское посольство добралось до Сарая-Берке, но Тохтамыша там не застало. Со своим двором и гаремом по старой монгольской традиции он откочевал в придонскую степь за Волгу, туда, где ковыль переливается серебристыми волнами и цветут дикие маки. Их запах кружит голову, и кажется, что земля объята пламенем.

Посольским ничего не оставалось, как только последовать за ханом. Наняли в проводники двух улан[107], уверявших, что знают Дикое поле как свои пять пальцев, пересели на лошадей и пустились на поиски хана.

Для выросших среди лесов москвичей степь – чуждый, враждебный мир, потому ехали со всевозможными предосторожностями, высылая вперед дозоры из надежных людей, ведь везли собранное с неимоверным трудом серебро, потеря которого могла обернуться катастрофой… На седьмой день пути узрели ханскую ставку. В центре ее возвышалась огромная голубая юрта, расшитая золотом, вокруг которой стояли шатры сановников. Дальше теснились палатки, шалаши и кибитки слуг и воинов охраны. Ставка выглядела настоящим городом, имевшим свои улицы, площади и переулки, в ней был даже минарет в виде тополя, на который пять раз в день по веревочной лестнице взбирался муэдзин, чтобы призвать правоверных к молитве.

В ту пору Тохтамыша более всего заботило усиление Железного Хромца – Тимура Гургана, зятя Великого хана[108] – под таким именем его поминали на еженедельной пятничной молитве в Самарканде – Жемчужине Востока. В этом то ли человеке, то ли дьяволе таилась потусторонняя магическая сила, которая вела его от победы к победе, и казалось, не родился еще тот, кто остановит его. Такими, верно, были Александр Македонский, Атилла и Чингисхан. Войска Тимура смерчем проносились по Азии, обращая в пепел и руины города и селения, а впереди его всадников, вселяя смятение и ужас, летела молва о его жестокости.

Тохтамыш давно следил за своим бывшим союзником, скрывая неприязнь к нему. Ныне сын Тимура Мираншах подавлял восстание в Герате, а сам он готовился обрушиться на Тебриз.

Он не только завоевал Хорасан и часть Прикаспия, относящиеся к улусу Джагатая, но овладел Хорезмом, на который не имел прав, ибо нарушил тем волю Чингисхана, отдавшего этот край Джучи и его потомкам, а значит, Тохтамышу[109]. Неизбежность столкновения была очевидна… В поисках союзника хан отправил Кутлу Буги в Каир к Баруку, ставшему теперь султаном Египта и Сирии. Только вот до Каира слишком далеко, потому хана больше занимали его непосредственные соседи.

В тот день хан принимал московское посольство. Благосклонно, даже доброжелательно, хотя и не без примеси ехидства, выслушал говорливых словоохотливых бояр. «Обгадились и явились вымаливать прощенье. Что ж, повинную голову меч не сечет, но оставить ли за Дмитрием Владимирский стол надо еще подумать», – рассудил Тохтамыш, затем угостил княжича восточными сладостями и оказал ему честь, предложив сыграть с ним в «великие шахматы»[110], которые пользовались на Востоке большой популярностью. К ним Тохтамыша приучил все тот же Тимур. Однако Василий не владел и обычными шахматами, на Руси им предпочитали шашки – проще и быстрее. Снисходительно улыбнувшись, хан отпустил отрока:

– Ступай с миром, и пусть за каждым твоим дурным поступком следует добрый, который загладит предыдущий.

Прием у Тохтамыша произвел впечатление на княжича, и ему подумалось, что взрослые зря стращали его татарами – они очень обходительны и добры, а сколько у них разных сладостей…

Как бы то ни было, но торжественная аудиенция – пустая формальность, все должно было решиться позже, за задернутыми пологами шатров и закрытыми дверями ханского дворца. Это понимали как ордынцы, так и русские, но ничуть не заботило черного кота Веню, присмотревшего себе в ставке красивую, но ужасно капризную персидскую кошечку, любимицу ханской дочери Ненеке-джан.

Добиваясь Владимирского стола, в Орде всю зиму просидел тверской князь с сыном, склонявший ханских советников на свою сторону. Могло показаться, что Великое княжество Владимирское безвозвратно потеряно Дмитрием Ивановичем, но так не считали бояре Федор Андреевич Кошка с Андреем Ивановичем Одинцом. Вскоре они переломили ход событий, и все оказалось не так безнадежно, как представлялось сперва.