Михаил Орлов – Смерть на Босфоре (страница 32)
В доказательство своих слов Варлаам сунул в ладонь митрополичьего боярина осколок желтой кости. Тот поморщился и вернул. Он не имел детей, и трепетные отцы его только раздражали.
– Коли хочешь, сведу тебя с ним. Не пожалеешь… – вскользь предложил Варлаам, убирая зуб в перламутровую шкатулку, словно некую драгоценность.
Заинтригованный Шолохов соблазнился, и ему было велено в назначенный день явиться натощак и ни в коем случае не лгать чародею, а то ноги отнимутся или зрение померкнет…
Тем временем Симеон приобрел высокий колпак с цветастым халатом, какие носили выходцы с Востока, уточнил у Шишки подробности убийства и тщательно обдумал будущую беседу. Главным, по словам Варлаама, было говорить длинно и непонятно.
Когда Шолохов явился для встречи с восточным магом», его провели в помещение, где в полумраке восседал некто в бесовском наряде. Перед ним тлел светильник, от которого шел сладко-кислый дурманящий аромат заморских благовоний. Когда глаза привыкли к сумраку и боярин пригляделся, его смутил возраст чародея (уж слишком молод), но вспомнил, что тот не стареет, и успокоился.
Кудесник по-славянски довольно чисто, словно родом из Владимира или Суздаля, спросил:
– Что тебе надобно от меня?
– Желаю проникнуть в тайны, сокрытые от смертных, дабы управлять стихиями и людьми, – молвил Шолохов.
– В великой мудрости – великая скорбь. Ведомо ли тебе сие?
– Как сова видит ночью, так и я мечтаю проникнуть в суть вещей и событий… Познать, как зло переходит в добро, а добро – в зло.
– Похвально. Из тебя может выйти толк, но изучение мира надлежит начать с себя… Откуда ты родом и почему стремишься постичь неведомое?
– Мой уезд лежит среди лесных дебрей и бескрайних болот, его обитатели поклоняются Перуну, Мокоше и Велесу. Христиане они только для вида, чтобы не докучали княжеские люди. Мой батюшка для властей – вологодский боярин, а посвященные знают его как волхва, который беседует с богами. В полнолуние вместе с другими жрецами он свершает жертвоприношения на капище средь болотной трясины. Чужаку туда не добраться, а коли и сподобится на это, то обратно не выберется. Болото не отпустит… Тайны волхования батюшка откроет мне в свой смертный час, так у нас заведено, но меня они манят с детства, как речные девы-русалки – беспечных молодцев в день Ивана Купалы…
– Человеческие жертвы приносите?
– В весенний праздник Велеса-животодателя. Тогда самые красивые девственницы являются к нам, почитая за счастье лечь под нож жреца, чтобы соединиться с Божеством…
Минуло почти четыре столетия с тех пор, как Владимир Красно Солнышко крестил киевлян, а двоеверие еще было распространено в отдаленных волостях Руси. Немало оставалось таких, кто тайно верил в старых богов и поклонялся идолам.
– Что ж, твой батюшка в городах разве не бывает? – полюбопытствовал Симеон.
– Отчего же… Когда он там, то заходит в церкви, даже причащается, но не сглатывает то, что поп кладет в рот, а украдкой сплевывает в руку…
– Коли желаешь, чтобы я открыл тебе тайны чародейства, то поведай мне то, что скрываешь ото всех…
– Не понимаю, о чем ты, – опустил глаза Шолохов.
– Не лицемерь! Впрочем, коли тебе трудно начать, я помогу тебе, а ты продолжишь…
Выпучив глаза, будто вглядывался вдаль, и водя перед собой руками, словно разгоняя туман, Симеон принялся вещать:
– Солнечный осенний день. На Босфоре стоит латинский корабль с убранными парусами. Матросы на палубе играют в кости и лениво переругиваются меж собой, капитан, скучая, потягивает вино, а пассажиры почивают, хотя минул только полдень… У себя в каюте ворочается статный, полный сил человек и размышляет о грядущем, о том, с чего начнет, когда вернется в Москву, но не вернется, ибо ты подносишь ему чашу с зельем и погубишь его… Правда ли сие?
Шолохов кивнул и сглотнул набежавшую слюну. Только сейчас он по-настоящему уверовал, что перед ним воистину великий провидец.
– Кто велел тебе свершить злодейство? – привстав, спросил Симеон.
Слова сами полились из боярина, да так, что не остановить, и чем дальше он говорил, тем легче ему становилось:
– Один из доверенных людей волхвов проведал, что княжеский любимец вознамерился искоренить всех неверующих во Христа. Тогда жрецы вызвали меня на священный остров и приказали извести его. В Москве я добился встречи с Михаилом и приглянулся ему, ибо играю на гуслях и пою. Он тоже был голосист, а когда люди поют вместе, они сродняются. Сперва он приблизил меня к себе, а потом взял меня с собой в Царьград. Однако случая покончить с ним не предоставлялось. Это был странный человек. Порой я ненавидел его, а порой преклонялся перед ним… Даже обожал. Что-то в нем было необыкновенное.
Когда Шолохов на плохо слушающихся, одеревеневших ногах покидал Платею, то совершенно спал с лица, и оставил половину содержимого своей калиты «восточному магу». Впрочем, деньги дело наживное…
При расставании Симеон обещал открыть боярину тайны чародейства, но когда тот явился в назначенный день, то оказалось, что «маг» уже в Персии… Оно, может, и к лучшему», – подумал Федор и вздохнул с некоторым облегчением.
«Я свершил то, что должен был свершить, но погубил свою душу. За все надо платить… Но не слишком ли высока цена? – думал архимандрит Мартиниан, возвращаясь домой, и сам себя оправдывал: – Иначе было нельзя! Русь погрязла в пороках, князья трусливы, бояре продажны, народ темен, верует в колдовство и нечестивые заговоры более, чем в святые молитвы. Лишь церковь может спасти нас. Да, я, будто Каин, убил Митяя, который доверял мне, словно брату, но в каждом из смертных гнездится предательство, не лучше других и я… Воистину свет и тьма, жизнь и смерть, правое и левое – братья по духу. И все вышло бы шито-крыто, но смертью своего духовника заинтересовался князь, и его соглядатаи (будь они прокляты!) отыскали служку…»
Часто архимандрит думал о странной судьбе покойного Митяя-Михаила: «Везучий был, стервец, все ему с рук сходило. В отрочестве в грозу с другими отроками укрылся под елью, и молния угодила прямиком в нее. Всех убило, только не его… Люди молитвой и послушанием достигают игуменства, а он словно шутя из простых попов сделался государевым печатником, а потом и Спасским архимандритом. Немыслимо! Из грязи в князи».
Мартиниан намеревался дождаться весны в своей обители, а затем уйти в пустынь, вырыть землянку, назваться другим именем и замаливать свой грех, пока о нем не забудут… За жизнь он не цеплялся, но и в руки палача попасть не хотелось. О московских мастерах заплечных дел говорили разное, но всякий раз страшное, даже жуткое…
По возвращении архимандрита в Коломну брат-келарь, заведовавший монастырским добром, как и полагалось, предоставил ему хозяйственную книгу, в которую заносилось все, что монастырь приобретал и тратил: купил три воза сена, продал двадцать пудов ржи, засолил два бочонка грибов, при этом изведено столько-то соли, и прочее, и прочее. Пролистал без интереса, хотя прежде вникал в каждую цифирь, и молча вернул – что-то изменилось в Мартиниане, после того как удавил Михаила, – такое ни для кого бесследно не проходит. Большую часть времени теперь проводил в келье, покидал ее лишь для церковных служб и общих трапез, присутствие на которых обязательно для всей братии.
Епископ Герасим Коломенский, исполнявший обязанности митрополичьего местоблюстителя, не преминул известить кого следует о возвращении Мартиниана, и того затребовали в Москву. Ох, как не хотел ехать, но не посмел ослушаться. По пути гадал: донесли соглядатаи али не успели? Такова русская натура – строптивая, своевольная и в то же время покорная произволу власти…
Остановился за Торгом в Богоявленском монастыре, находившемся недалеко от Кремля, и под вечер отправился к купцу-сурожанину Степану Ховрину, вернее, не к самому главе торгового дома, а к его дочери.
Ховрины вели свой род от греков и были одними из богатейших на Москве, торговали с итальянскими колониями в Причерноморье, ссужали деньгами великих князей, митрополитов и ближних бояр, порой выполняли дипломатические поручения и имели большое влияние при дворе. Пока добрался до Никольской улицы, спустились ранние зимние сумерки. Постучался и сказал привратнику:
– К госпоже Варваре!
Провели на женскую половину терема. Трижды перекрестился на потемневший образ византийского письма Марии Магдалины, висевший в углу. Подобную икону Мартиниан видел в Царьграде, а на Руси впервые. Бывшую распутницу, ставшую святой, здесь не слишком жаловали, и иконы с ней малевали редко.
Вскоре к нему вышла нарумяненная, по тогдашней моде, с наведенными сурьмой бровями пышнотелая и уже не юная дева в васильковом сарафане, поверх которого была накинута телогрея на лисьем меху без рукавов – госпожа Варвара. Узнав архимандрита, опустила ресницы.
– Спасибо, отче, что исполнил все, как обещал. Крест Митяя получила. Намеревалась отблагодарить твоего посланца, да он куда-то сгинул. Говорят, что в жизни нет ничего важнее смерти, наверно, так оно и есть. Расскажи же, как преставился мой милок?
Прижала руки к груди и сцепила их так, что побелели. В ожидании ответа уставилась куда-то в сторону и окаменела, словно Лотова жена.
Мартиниан бесстрастным голосом, как о чем-то простом, житейском, ответил: