Михаил Орлов – Смерть на Босфоре (страница 19)
– Wer da?[61] – но увидев, что у всадника в белом плаще с черным крестом на шлеме перо командора, скрылся, и железная решетка – герса – поползла вверх.
Каждый раз, посещая Мариенбург, фон Либштейн испытывал трепет – крест, меч и золото заключили здесь неписаный, нерасторжимый союз.
Причина, по которой вызвали командора, оказалась совсем иного рода, чем он предполагал. В капитуле вспомнили, что он приходится кумом Кейстуту, так как крестил его дочь Дануту, когда та выходила замуж за Януша Мазовецкого, и решили воспользоваться этим.
Фон Либштейн удостоился аудиенции у самого гроссмейстера, который говорил по-военному коротко и напоследок спросил:
– Все понял, брат Куно?
Тот утвердительно кивнул.
– Тогда с Богом во имя Пресвятой Девы Марии и во славу Ордена!
Гордый оказанным ему доверием командор покинул Мариенбург и, напевая старую швабскую песенку «Милый Ганс, милый Ганс, как тебе повезло…», отправился в Троки. Он не видел ничего плохого ни в коварстве, ни в обмане, если они шли во благо Ордена, который представлялся ему идеальным сообществом христиан, хотя и видел его отдельные недостатки. Впрочем, в данном случае командору не требовалось кривить душой, а надлежало открыть правду, и более ничего.
В Троках князь-язычник Кейстут гостеприимно принял крестоносца. Пировали допоздна. Выбрав подходящий момент, фон Либштейн ненароком и, разумеется, из дружеских соображений обмолвился о тайном перемирии Ягайло с Орденом.
– Ты что, белены объелся? Не может того быть! – в гневе воскликнул старый Кейстут, чуть не поперхнувшись, и так ударил кулаком по столу, что на нем подпрыгнула посуда. Хотя с некоторых пор он и сам подозревал неладное.
– Еще как может, куманек… Я сюда прямо из Мариенбурга, где и услышал обо всем.
– Все равно не верю! – уперся Кейстут.
Тут глаза гостя и хозяина встретились, и фон Либштейн вздохнул с напускным сожалением:
– Зря, клянусь в том Пресвятой Девой Марией и спасением своей души, но если сомневаешься, то убедись в том сам. Текст договора хранится в Вильно, в канцелярии твоего племянника. Теперь же извини, весь день в седле, глаза слипаются, а потому, с твоего позволения, отправлюсь почивать.
– Ступай. В бою вы, тевтоны, молодцы, но за столом никуда не годитесь. Вот и ты – еще молод, а перепить меня, старика, не способен, – подняв мутный взгляд, махнул рукой Кейстут.
– Пусть это станет самым тяжким моим грехом! – обернувшись в дверях, ответил командор и, распрямив спину, покинул пиршественную залу.
Оставшись один, князь еще долго сидел за столом и пил, словно на тризне, размышляя об услышанном, но затуманенная хмелем голова плохо соображала. Поняв, что перебрал, потер себе уши, но не помогло.
Наутро, ни свет ни заря, сославшись на дела, гость откланялся и ускакал в свой Остерродский замок.
Как ни трудно Кейстуту было поверить в услышанное, но уж слишком все сходилось одно к одному. «А пес его знает, моего племянничка, с него станется!» – в конце концов подумал он и вознамерился все проверить. В конце лета Ягайло выступал в поход. Оставалось лишь дождаться того…
С наступлением августовской жары в воздухе запорхали, закружились слухи о приближении конца света, о чем свидетельствовало падение нравов. Суровые афонские старцы утверждали, что грядет кара за грехи, а посему должно смириться с неизбежным и молить Бога о снисхождении. Зловещие апокалипсические разговоры порождали еще большую развращенность общества. В условиях безысходности и нищеты многие жили одним днем. Впрочем, град Константина всегда славился как своим удивительным благочестием, так и своей поразительной порочностью и был в ту пору не более безнравственен, чем в VI веке, но тогда это шло от невероятной роскоши – огромная империя простиралась от Абиссинии до Гибралтара; а теперь, когда она скукожилась чуть не до крепостных стен столицы, – от ужасной бедности…
Возлежа в носилках на пуховых подушках, в легкой тунике, расшитой по бокам и подолу, Ирина неторопливо плыла по Новому Риму, разглядывая в щель меж занавесками уличную толпу. Вот у харчевни на жаровне готовят рыбу, и нищий с потухшим взором терпеливо ждет, что кто-нибудь оставит объедки. Вот пьяница, которому все нипочем, обмочился и дремлет в тени полуразвалившейся ограды. Вот меняла-трапезит у дверей своей лавки поджидает клиентов. Вот, поддерживая друг друга, бредут старик со старухой, которые уже не люди, а тени минувшего, никому не нужные, кроме друг друга. Вот куда-то торопятся двое молодых повес, жестикулируя, горячась и гримасничая… Ирина родилась на берегах Босфора и не представляла себе жизни вне родного города, но порой ужасалась константинопольским нравам, хотя вела жизнь совсем не весталки.
Неожиданно к ее носилкам приблизился молодой незнакомец, учтиво поклонился и, широко улыбаясь, молвил:
– Прекраснейшая из дев, я видел тебя в лавке галантерейщика у ипподрома, пленился тобой и готов молиться на тебя…
Грубая и беззастенчивая лесть безотказно действует на слабый пол. Не устояла и Ирина, хотя была совсем не так глупа, как думал о ней дядюшка Коломодий. Вместо того чтобы благоразумно промолчать, она спросила:
– Кто ты, человече? – и с нескрываемым беспокойством взглянула на наглеца, посмевшего заговорить с ней на улице, что считалось верхом неприличия.
– Я заезжий торговец, один из тех, кто все покупает и все продает. Хочешь слона из Индии, живую воду с верховьев священного Нила или Луну с неба? Смилуйся только и не гони меня…
Незнакомец выглядел лет на двадцать с небольшим, судя по выговору, принадлежал к славянскому племени, был темно-рус и имел стройную фигуру.
Иностранцев византийцы не слишком жаловали, за исключением единоверцев, которых считали, как и себя, ромеями, подданными василевса, несмотря на то что у болгар, сербов, грузин и некоторых других народов имелись свои правители, нередко воевавшие с греками. Религия заменяла империи национальность.
Ирина имела мягкое, чувствительное сердце, к тому же бойкие речи и пригожее лицо молодого человека приглянулись ей, потому, вместо того чтобы прервать беседу, она улыбнулась и ответила:
– Луна мне не нужна, достань лучше голубую звезду Венеру. Я подвешу ее к иконе девы Марии вместо лампадки.
– Считай, что она уже твоя, чаровница, а в придачу и мое сердце, огонь которого согреет тебя промозглыми зимними вечерами лучше любого очага… – заверил чужестранец.
Это был ни кто иной, как Симеон, а он умел заговаривать зубы. Слово за слово, и бывшая танцовщица, сама не понимая зачем, дозволила ему проводить себя до дома. При расставании, осмелев, молодой человек принялся домогаться новой встречи.
– Ах, у меня столько забот, что уму непостижимо, – отвечала Ирина, но не отказала, ибо это противоречило ее принципам.
Воображение свободных легкомысленных красоток игриво и своевольно, словно ветер над пшеничным полем. Впрочем, и умнейшие из женщин делают глупости, уступая тогда, когда этого делать не следует, но ведь не только голод, но и любовь правит миром, как заметил когда-то греческий поэт Гесиод…
Симеон и Ирина расстались довольными друг другом и сами собой. С тех пор молодой человек начал посещать бывшую танцовщицу. Забавлял ее россказнями о своей Скифии, о тамошних обычаях, о речных девах-русалках, заманивающих молодцев в омут, о хозяине леса лешем и проказнике домовом или просто болтал всякий вздор.
Поклонники требовались Ирине не столько для любовных утех, сколько из желания постоянно получать подтверждения того, что она способна внушать любовь. Ей казалось, что она уже безраздельно властвует над Симеоном так же, как над Юрием Васильевичем, но перед тем как даровать ему счастье, ей требовалось хорошенько помучить его и тем доказать себе силу своих чар.
Не желая того, помимо воли, Ирина начала проникаться к Симеону столь нежными чувствами, что и сама не была рада.
После отъезда Киприана, расцененного как бегство, священный Синод занялся рассмотрением вопроса о поставлении Пимена. Святителей Великой Руси прежде не бывало, а митрополиты именовались Киевскими и всея Руси. Однако начиная с Петра[62], русские святители жили в Москве, где им казалось спокойней, чем в других городах. Алексий уже официально перенес кафедру из Киева во Владимир на Клязьме. Вопрос шел о разделении митрополии, хотя греки были противниками того, чтобы границы церковных владений совпадали с государственными. В дальнейшем это могло привести к автокефалии местной церкви, и такое уже случилось в Болгарии и Сербии.
Разгорелись дебаты. Греки любили поспорить и блеснуть ораторским искусством, хотя в данном случае все было заранее предрешено.
Тут произошло непредвиденное – патриарх Нил получил анонимное послание, писанное кириллицей, в котором утверждалось, что в Константинополь посылался вовсе не Пимен, а Михаил, которого по пути умертвили. Разразился скандал. Святейший, величайший господин, князь, владыка, архиепископ Константинополя, Нового Рима и патриарх Вселенной (таков полный титул патриарха) давно ничему не удивлялся, но сейчас поразился:
– Как же так?! Благоверный великий князь просит за одного, а мне подсовывают другого?! – и затребовал к себе Кочевина-Олешеньского с митрополичьими боярами.
Когда они предстали перед ним, Нил принялся увещевать их, как велел ему пастырский долг. Сами стены патриаршей приемной, покрытые мозаикой со сценами страшного суда, должны были способствовать раскаянию грешников, но увы… Тогда, воздев распятие и потрясая им, Нил пригрозил лжецам отлучением от апостольской церкви Христовой, коли не покаются. Однако послы, извещенные о доносе своими доброхотами, заранее сговорились стоять на своем.