Михаил Орлов – Смерть на Босфоре (страница 18)
Война с Ордой грозила неисчислимыми бедами, и это все понимали. Никто не мог предвидеть ее исхода, ибо борьба с татарами в степи сопряжена с большим риском.
Прежде чем принять окончательное решение, Дмитрий Иванович отправился к Живоначальной Троице в обитель Сергия Радонежского, дабы тот укрепил его дух, хотя и без того знал: не дрогнет, не уклонится, выйдет навстречу басурманам и одолеет их или сложит буйну голову. Тем не менее хотелось, чтобы преподобный старец успокоил, вселил веру в победу, а коли сподобится, то снял и киприаново проклятье, все более тяготившее в пору неопределенности. Перед лицом неизвестности груз церковной анафемы страшил.
С некоторых пор отношения московского князя с Сергием были испорчены, и причин для этого имелось предостаточно. После смерти Алексия Троицкий игумен отказался стать святителем Руси и поддержал притязания Киприана, с которым состоял в переписке через иноков-странников. Кроме того, он слыл противником княжеского любимца Михаила. В одном из перехваченных писем митрополит Малой Руси прямо писал Сергию, чтобы тот не страшился московского князя, а коли тот погубит его, то Киприан позаботится о том, чтобы его как мученика причислили к лику святых. Мало этого, Троицкий настоятель поручился за Дионисия Суздальского, князь выпустил его, а тот вопреки своему обещанию отправился с ябедой в Царьград. За это поручителю надлежало ответить, но князь помиловал его, затаив однако злобу. В довершение всего перед отъездом Михаила к патриарху Сергий предрек ему смерть. Накаркал, ворон!
С тех пор московский князь не посещал Троицкую обитель и не приглашал к себе ее игумена, даже не позвал на крещение сына Симеона, но сейчас не до старых обид…
Дабы восстановить добрые отношения, в подарок братии Дмитрий Иванович прихватил с собой четыре бочки моченых яблок, солонины, три дюжины копченых гусей, два бочонка липового меда, лещей вяленых да капусты квашеной с клюквой, ну и прочего всего, чего и не перечесть… Пусть только чернецы молятся за православное воинство, а оно уж прольет свою кровушку, не поскупится… Лишь бы только выстоять, а монашеские молитвы особо действенны и благочестивы, потому в них верили и на них уповали.
Солнце уже закатилось за ели, и на землю начали спускаться вечерние сумерки, но облака на западе еще заливал багрянец, когда запыленные всадники подскакали к обители, обнесенной тыном. Дмитрий Иванович тяжело слез с коня, бросил поводья рынде, крестясь, сотворил три поклона перед почерневшим от непогоды образом над воротами и ступил за монастырскую ограду. Его не ждали, братия растерялась, а Сергий, как всегда невозмутимый, встретил с печалью во взоре.
Уединившись в часовне, под вой внезапно поднявшегося ночного ветра князь долго говорил с игуменом с глазу на глаз, а наутро, чуть свет, между пением первых, хриплых со сна петухов и вторых, уже звонких, прочистивших горло, покинул обитель. Тут заморосил мелкий грибной дождик, постепенно перешедший в ливень, который окончательно смыл следы копыт на узкой глинистой дороге, превратив ее в грязевое месиво. На такой дороге и черт ногу сломит, прежде чем докуда-нибудь дотащится.
В это самое время братия во главе с Сергием, пав на колени, неистово, со слезами на глазах молила Господа даровать победу православному воинству, а с крыши, поврежденной недавним ветродуем, сочилась вода. Невзирая на это, иноки без устали все клали и клали поклон за поклоном перед строгими дивными ликами святых. Дойдет ли только их просьба до Спасителя… Так же когда-то молились монахи при нашествии Батыя. Тогда в наказание за грехи Господь отвернулся от русских и их земля чуть не превратилась в пустыню. Что-то будет теперь? Окончив молебен, запели псалмы – сперва тихо-тихо, чуть слышно, потом все громче и громче, шибче и шибче, так, чтобы слова церковных песен дошли до Господа. Пели так, что и сами не понимали, на земле они или уже на небесах.
Путь от Троицы до Москвы более сорока верст, и пока добрались, вымокли до нитки. Въехав во двор и не слезая с седла, Дмитрий Иванович велел топить баньку, да пошустрее. Однако великая княгиня Евдокия Дмитриевна уже озаботилась тем, хотя муж и не сообщил, когда вернется, – видно, трепетное женское сердце подсказало, что на подъезде, вот и услужила любимому. Так наподдавал, что добрый можжевеловый пар заволакивал баню и стены аж потрескивали от жары. Эх, баня, баня, мать родная!
После распаренный, лоснящийся, чуть живой, в расшитой по вороту холщовой рубахе, князь сидел в сенях на липовой скамье, привалившись спиной к стене, ощущая свежесть и легкость, и слушал сверчков, гусляров домашнего уюта. Покой и умиротворение нарушил боярин Бренок, новый любимец. Вбежал и с порога задорно и радостно выкрикнул:
– Есть, государь! Взяли ордынца!
Оказалось, что второй отряд разведчиков за Окой встретил первый, возвращавшийся с языком.
Князь накинул на плечи долгополый кафтан и, не побрезговав, спустился в застенок. Несчастного уже вздернули на дыбу. Не церемонились – вопрос стоял о великом княжестве, а за него ничего и никого не жаль. Когда связанные над головой руки с хрустом вывернулись в лопатках, пленник побледнел и заголосил дурным голосом. Опустили на земляной пол, и он открыл, что ордынцы договорились с литовцами сойтись на Семенов день[59] у Оки… Мамай пока не спешит, ждет, когда на Руси уберут поля, тогда ему достанется весь урожай. В степи идет молва, будто он еще по весне разослал по своим улусам гонцов с наказом: не пахать земли и не сеять. Скоро, мол, все вволю наедятся русским хлебом… Беда, беда идет на Русь!
Загоняя коней, понеслись гонцы от великого князя с зовом спешить к Москве, а кто не будет успевать туда, пусть идет прямо к Коломне, месту общего сбора.
Кейстут Литовский скрытно подошел к орденскому замку Байербург, надеясь захватить его врасплох. Воины через лес несли с собой штурмовые лестницы. В трех верстах от Байербурга на большой поляне, не разжигая огня, дождались ночи. Где-то во тьме гулко ухал то ли леший, то ли филин. В полночь Кейстут вывел людей из леса и увидел, что стены замка освещены факелами и на них толпятся воины в доспехах.
Ночной штурм провалился: ни пушек, ни стенобитных машин литовцы с собой не взяли. Тогда Кейстут затребовал помощь у Ягайло, но тот, сославшись на предстоящий поход на Москву, прислал лишь своего младшего брата Корибута с немногочисленным отрядом, а вскоре стало известно, что орденское войско выступило на помощь осажденным и находится в двух переходах. Ночью, воспользовавшись темнотой, литовцы так же тихо, как и явились, растворились в лесу.
Когда рассвело, осажденные увидели, что никого нет, и возликовали. Отслужив благодарственный молебен, вынесли в замковый двор столы и выкатили из подвалов бочонки с элем. Не чинясь, рыцари и кнехты Байербурга уселись рядом и запировали на радостях…
Отсутствие действенной помощи Ягайло вызвало раздражение Кейстута. Об этом проведали в Мариенбурге и воспользовались случаем. В столицу Ордена затребовали командора Остерродского замка Куно фон Либштейна. Не ведая, зачем вызывают, если не с трепетом, то во всяком случае с беспокойством, он отправился в столицу. Грешки, само собой, за ним водились, и главный из них – утаивал часть военной добычи от центральных властей. Впрочем, так поступали почти все командоры в прирубежье не стяжания ради, а дабы оплачивать услуги осведомителей по другую сторону границы. Без этого – пропадешь. Имелись у фон Либштейна и другие прегрешения, связанные с женским полом, хотя знал, что уши великого магистра слышат все, что говорится братьями-рыцарями, а его слезящиеся от старости глаза видят всё, что творится во владениях ордена Пресвятой Девы Марии. Враги никогда не ждали снисхождения от фон Книпроде, а нарушители устава Ордена и подавно. Язычника после крещения прощали, ибо он начинал новую жизнь во Христе, а нарушителей монашеских обетов приравнивали к отступникам, вторично впавшим в ересь. В светских государствах инквизиция передавала таких властям для сожжения, но Орден, дабы не уронить своего престижа, не позволял себе такого. Согласно его статусам смертью карались только малодушие перед лицом врага, переход в лагерь неверных и содомия. Остальных отступников тайно умерщвляли и хоронили со всеми причитающимися рыцарям-монахам почестями.
Тихим шагом, в сопровождении двух оруженосцев и трех слуг командор миновал мост через Ногат и остановился у закрытых на ночь ворот Нижнего замка. Рядом с башней на свежем ветру на виселице покачивались четверо, с выпавшими изо рта языками; они висели уже не первый день, и от них шел тошнотворный запах. Из крепости доносился мерный звон колокола, созывая братьев на церковную службу, – молились здесь и днем, и ночью. Религиозный фанатизм, предрассудки, амбиции и долг сплелись в Ордене в запутанный клубок противоречий, который невозможно было распутать. Никто из давших клятву перед Богом и Девой Марией не был святым, но не был и воплощением дьявола.
Стремительно и неудержимо на землю опускалась мгла. Не зная, что его ждет, фон Либштейн скороговоркой прочел «Pater noster, qui es in coelis…[60]» и трижды протрубил в рог. Из бойницы высунулся недовольный стражник и крикнул: