Михаил Козырев – Город энтузиастов (сборник) (страница 4)
Что хотел он сказать здесь на этом случайном диспуте?
Он должен был сказать, что никакие разговоры о новом быте не могут нового быта создать, сказать, что новый быт вырастет не из тезисов и дискуссий, как, очевидно, полагал докладчик, а из коренного переустройства производственной жизни страны.
– Зам осталась одна минута, – сказа я председатель в тот самый момент, когда, оправившись от смущения Локшин, нашел, наконец, настоящие слова.
– Диефикация, – сказал он, – это организация непрерывной жизни. А это значит, что ночи не будет. Не день, чередующийся с ночью, а сплошной непрекращающийся день. День по латыни «dies», отсюда и слово – дефекация.
– Ваше время истекло, – нетерпеливо сказал председатель.
Локшин беспомощно умолк. Все тщательно подобранные примеры, все скреплённые цементом математических выкладок доказательства остались невысказанными. Почему он не сказал самого главного? Разве основная, беда ночных смен не в том, что рабочий спит три часа в сутки? Разве основное несчастье не в том, что у пего нет отдыха, что он лишен столовой, буфета, театра, клуба, даже медицинской помощи?..
Если бы не помешал председатель, Локшин сказал бы все. Он сказал бы, что диефикации – это непрерывное многосменное производство плюс непрерывное культурно-бытовое обслуживание. Он сказал бы, что дефекация не романтическая фантазия мечтателя, он сказал бы…
И теперь, пока оппоненты один за другим безжалостно вышучивали его, Локшин, проклиная невольное свое косноязычие, перебирал подброшенные ему записки.
Записки эти не отличались ничем от тысяч других, подаваемых на каждом диспуте, на каждой лекции, на каждом докладе. Кто-то спрашивал, почему в магазинах снова появились очереди на сахар, кто-то допытывался, отчего не повышается зарплата, ещё кто-то, видимо, домохозяйка, интересовалась, читал ли Локшин Пантелеймона Романова, и если нет, то почему.
Записки эти, написанные торопливым карандашом на самых разнообразных клочках бумаги, спрашивали о чем угодно: кто-то настойчиво допытывался, служил ли Локшин и где, и сколько ему обещано за сегодняшнее выступление от администрации Политехнического музея.
И лишь одна записка на обертке шоколада «Золотой Ярлык» задержала внимание Локшина. Неровные столбики мелких выцветших букв, прерывала колючая изгородь твердых знаков и непривычных «ять», витиеватые инициалы «О. Р.» заканчивали записку, а рядом с ними было то, чего не было во всех остальных привычно анонимных записках. Рядом с инициалами был обозначен номер телефона. Локшин не знал почему, но эта записка заинтересовала его. И номер телефона – В1-30-84 – он запомнил с той легкостью, с какой вообще запоминал нужные ему цифры.
Прочитав и сложив записки, он рассеянно сунул их в карман и, так же рассеянно вынув блокнот, вспомнил о новом знакомом.
– Как глупо, – подумал он, – я ведь ничего ему не сказал Наверное, он обиделся.
Стараясь не привлечь внимания жадной ко всему происходящему на трибуне толпы, Локшин встал и, спускаясь, услышал обрывок речи последнего из оппонентов:
– Как хотите, – донеслось до него, – уже то обстоятельство, что никто не обошёл молчанием этой неожиданной идеи, говорит за нее. Почем знать, не кроется ли в ней зерно истины…
– Зерно истины, – повторил Локшин, – «Мне ваша идея нравится», вспомнил он слова Сибирякова.
– Разве молено было так бессмысленно оборвать разговор.
Надеясь отыскать Сибирякова, Локшин обошел коридоры, прошел в курительную, но там уже не было никого. Он спустился в раздевальную, протискался к вешалкам, затурканный швейцар бросил ему пальто, кто-то оттеснил от барьера, еще кто-то подтолкнул сзади, и Локшин очутился на улице.
– Сибиряков, – повторял он, – где я слышал эту фамилию? Когда?
Лубянский проезд был загорожен. В темноте на развороченной мостовой громоздились груды балок и рельсов, штабели тёсаного камня, рыхлые пирамиды песку, – начиналась постройка метрополитена.
Локшин, спотыкаясь, пробрался на площадь, мучительно перебирая нестройные ряды ассоциаций, в которых, то возникая, то пропадая, беспомощно барахталась фамилия Сибирякова.
– Сибиряков. Сибиряков… Позвольте…
Смазанная и тусклая фотография на первой странице «Огонька». Прием иностранных гостей. Широкоскулое улыбающееся лицо. Короткая головастая трубка.
– Сибиряков. Зам Сибиряков заинтересовался моей идеей!
На Театральной площади в изрытом растерзанном сквере, где через полгода должна была вырасти станция метрополитена, гигантской уродливой птицей высился экскаватор. Локшин взглянул на вздыбленную застывшую стрелу землечерпалки.
– Какая нелепость! Выписывают из-за границы и не умеют использовать. А ведь сколько стоит такая машина? Тысяч сорок? Шестьдесят? И восемь часов в сутки стоит без дела. Стало-быть, в год – две тысячи девятьсот двадцать часов…
С легкостью умножая и складывая в уме многозначные числа, Локшин пробовал перевести эти часы в деньги, вычислил процент с капитала за непроизводительно истраченное время, высчитал общую сумму убытков и ужаснулся ее размерам.
– А ведь если Сибиряков не пошутил…
Высмеянная только – что идея победила.
Она осуществляется! Ученые инженеры, биологи, врачи, экономисты заняты разработкой проектов. Ночная работа вводится повсюду. Ночной свет обезвреживается. Искусственные солнца почти дневным светом заливают площади, улицы, целые районы… Ни на минуты не останавливаясь, движутся автомобили, трамваи, поезда, подземки.
– Который час?
– Три часа ночи.
– «Ночная Москва»! Только что вышла! Газета «Ночная Москва», – надрываются газетчики. – Диефикация Урала…
Пятилетка выполнена в два года. Следующая пятилетка – в один год. За короткий срок выброшены на свалку старые машины. Строятся гигантские заводы с новым оборудованием. В Москве четыре с половиной миллиона жителей. Звенигород, Подольск, Раменское – окраины Москвы. Через Волго-Донской канал, через Волгу, Оку и Москва-реку к Устьинскому мосту подходят английские пароходы…
Зубовская площадь. Локшин поднялся на третий этаж и позвонил. В глазах его все еще стояла залитая ночными солнцами Москва.
Дверь не открывали. Локшин позвонил снова: звонок, очевидно, не работал. Он начал стучать, сначала осторожно костяшками пальцев, выбивая дробь по филенке, потом решительно кулаком, затем ожесточённо ногой.
– Кто там? Ты – Саша? – недовольно спросил женский голос.
Локшин сбросил пальто и торопливо рассказывал:
– Женя! Какой успех! Заинтересовался Сибиряков. Приглашал к себе.
– Какой Сибиряков? Что? – сонно переспросила Женя и недовольно отвернулась.
– Да ты погоди… Я расскажу…
– Завтра расскажешь!..
Локшин посмотрел на красный сатин ратного одеяла, вздувшегося на недовольной спине жены, перевел взгляд на просыхающую на калорифере кофту и безнадёжно умолк.
Глава четвертая
Счетовод Оргметалла
Бесшумно распахнувшиеся створки дверей пропустили сначала огромный поднос, затем показались обшитые кожей валенки, потом неподвижное высокомерное лицо с очень маленьким лбом и лоснящимися волосами.
– Вахрамеева чаю! – громко повторил Петухов и быстро захлопнул крышку бюро.
Грохот делового дня сотрясал зеркальные стекла, легким дребезжаньем отдавался в оконной раме и падал вниз, смешиваясь с ревом и фырканьем автобусов, со звонками трамваев, наполнявших озабоченную Мясницкую.
Через открытую форточку, вероятно, с бульваров пахнуло московской весной.
– Петухову чаю захотелось, значит час! – высоким фальцетом сказал, подымая плешивую голову от книг приказов, маленький делопроизводитель Паша.
Вахрамеева неторопливо подошла к бухгалтерскому столу, выбрала стакан с самым крепким чаем и бережно поставила его рядом с малахитовым пресс-папье на безукоризненно розовую пропускную бумагу, потом подала чай помощнику бухгалтера, отнесла стакан скучающему за решеткой кассиру, с достоинством поставила чай на стол Петухова и, протянув поднос с единственным оставшимся стаканом Локшину, сказала:
– Берите!
Локшин отодвинул в сторону ящик: в нем, образуя неровные пирамидки, стояли переложенные разноцветными указателями карточки.
Локшину чаю можно не давать, – сказал Паша.
– Правильно, не давать, – добродушно поддержал бухгалтер и, вынув из ящика завернутый в клетчатую бумагу сверток, извлёк намазанные кетовой икрой бутерброды.
– Я думаю, Андрей Михайлович, – подобострастно сказал Петухов, – Локшин может ночью чай пить. Ведь он как его – диефикатор.
– Не диефикатор, – с серьезным лицом возразил Паша, – в дурофикатор.
– Дурофикатор? – как-будто бы не расслышав, переспросил Петухов. – Это от какого же слова?
– От слова Локшин! – визгливо выкрикнул Паша и захохотал.
Уши Локшина из красных сделались коричневыми, он нервно хлебнул чаю, поперхнулся и, окончательно рассердившись, быстро поднялся и направился к двери.
– Локшин, – окрикнул его Андрей Михайлович, – бросьте обижаться. Ведь мы же шутим. Мы все прекрасно понимаем, что вашей идее принадлежит грандиозное будущее.
Петухов, наклонившись к уху Паши, вполголоса, но так, чтобы все слышали, добавил:
– Вчера из политбюро звонили. Нельзя ли, говорят, Александра Сергеича к телефону…
– Американцы, – подхватил Паша, – тоже очень интересуются. Хотят на эту финтифлюкацию концессию заполучить. Вчера, представьте себе…
Поощренный всеобщим вниманием Паша встал и начал изображать в лицах: