Михаил Кильдяшов – Флоренский. Нельзя жить без Бога! (страница 26)
Важную деталь приметил Михаил Васильевич Нестеров, взглянув цепким глазом художника на Анну Михайловну в пору, когда писал в Сергиевом Посаде знаменитый парный портрет Флоренского и Булгакова: «Анна Михайловна вся выражается в улыбке. Пока будет эта улыбка — всё, можно сказать, идёт хорошо. Эту улыбку надо беречь, чтобы она не пропала». В этой улыбке выражалась светоносность Анны Михайловны, её неиссякаемая внутренняя красота. Неслучайно её прадед по фамилии Высоков, поступив в духовное училище, по благословению архиепископа Рязанского Смарагда взял фамилию Гиацинтов — потому что был, как сказал владыка, «красив и молод».
Подруга детства, к которой Анна Михайловна в годы гимназической учёбы относилась очень трепетно, позднее признавалась в письме: «Твой образ, как путеводный огонёк на моём тернистом пути, светит мне и светит до сих пор, зовёт к светлому, лучшему, забывая всю грязь житейскую, которая наслоилась на душу и тянет к дурному».
Мать помышляла отдать Анну в монастырь, но однажды в Сарове, в дни открытия мощей преподобного Серафима, юродивый, встретившийся паломничествующей отроковице Анне и её матери, сказал: «Таких в монастырь не отдают, такие в миру нужны». Промыслительно не был благословлён владыкой Антонием на монашество и Флоренский. Он женился без ведома духовника, сообщил старцу о венчании письмом спустя время, прося прощения за то, что не благословился на такой серьёзный шаг. Старец, как и все близкие Флоренского, оказался очень рад. Рад тому, что Флоренский не пошёл против воли Божьей. Его убеждения, что подлинное служение Богу, подлинное творчество в семье невозможны, что «семья свяжет совесть» и выдвинется на первый план вместо Бога, рассеялись. Нелепостью теперь казалось, что духовное родство может быть разрушено кровным родством, теперь, когда породнился с другом Василием — дорогим «Васёнком».
В семье, напротив, всё только усилилось, возвелось в новую степень: и вера, и мысль, и творчество. Кавказская кипучесть Флоренского уравновесилась рязанской размеренностью, спокойствием жены. Она, верная, самоотверженная, стала одной из великих жён в русской культуре. Во многом благодаря ей мы имеем сегодня такое обширное наследие Флоренского. Его архив благодаря радениям жены пережил лихолетье. Анна Михайловна сберегла для своих детей и внуков светлый образ их отца и деда, взрастила в них осознание его правоты и величия.
В рязанской сельской церкви в 1910 году в таинстве венчания соединились не только два человека, а два рода, произошло слияние родовых сил. Семейная археология, что так занимала Флоренского, теперь приросла фамилиями жены, к которым муж относился как к своим: ведь этот объединённый род Флоренских — Гиацинтовых предстояло продлить в детях.
Серёжу поглядеть хочется
Флоренский женился через год с небольшим после свадьбы своего друга Троицкого. Один близкий друг — муж сестры, другой — брат жены. Теперь в сознании Флоренского Троицкий не был противопоставлен Гиацинтову — друзья порождали сложную систему родственных отношений. Радовалась возможности нового сближения Серёжи и Павли жена первого и сестра второго Ольга. В их дружбе — как должен был теперь осознать женатый брат — она не третий лишний, а связующее звено. Этим связям предстояло стать ещё прочнее: Флоренские ждали первенца и думали, кто станет крёстным ребёнка — друг Василий или друг Сергей. Но чёрт, одолённый Флоренским, в отчаянном остервенении напоследок качнул качели жизни — нарушил едва-едва наметившееся равновесие.
2 ноября 1910 года. Первая Тифлисская мужская гимназия. Молодой преподаватель русского языка Сергей Семёнович Троицкий во время перемены не спеша идёт по коридору. С радостными улыбками его приветствуют ученики младших и старших классов. Они полюбили нового учителя, сроднились с ним. Его уроки всегда интересны, он умеет поднять гимназическое занятие на университетскую высоту. Троицкий подобен Алёше Карамазову в среде мальчиков: он не просто учит, он наставляет, он любит. Только от вдохновенного Сергея Семёновича можно услышать: «Нет человеческой души, которая не могла бы возродиться»; «Пушкин — натура божественная»; «если что-либо не полно, то оно не верно»; «жизнь есть динамика, проявление силы: если вы ни к чему не стремитесь — вы умерли»; «жизнь — процесс победы светлого над тёмным»; «если вы станете размышлять о любви, любовь в вас исчезнет»; «добродетель — превозмогание самого себя»; «злой стремится к небытию, тогда как добрый стремится к бессмертию».
И вдруг ему, неспешному, навстречу по коридору стремительные глаза. В них обжигающий жар и одновременно леденящий холод. Холод тревожно щекочет сердце, заставляет цепенеть, потом бьёт куда-то в живот. Еще! Ещё раз! Удары осязаемые, физические. «За что? Что я ему сделал?» — проваливаясь в забытье, вопрошает Троицкий. Он узнал эти глаза. Недавно из гимназии за неуспеваемость и прогулы отчислили ученика старшего класса Шалву Тавдгеридзе. Троицкий единственный из всего педагогического совета был против отчисления, но почему-то именно его Тавдгеридзе обдал тогда, на заседании, жутким холодом, таким же, как теперь.
В руках напавшего окровавленный нож. Учитель, лёжа в расползающейся луже крови, из последних сил зажимает рукой раны. Поднимается шум, вся гимназия выскакивает в коридор. Не сразу осознают, что случилось. Первые преодолевшие оцепенение выхватывают у Тавдгеридзе нож. Кто-то из старшеклассников кричит: «Товарищи! Наш любимый Сергей Семёнович убит этим мерзавцем… Раздавим гадину, растерзаем негодяя!» Тавдгеридзе готовы разорвать голыми руками. С огромным усилием преподаватели останавливают самосуд. «Меня резали, и я зарезал! Этого мало, всех перережу! Фамилия Тавдгеридзе этого не прощает», — изрыгает обезумевший.
Несколько человек несут Троицкого на руках в гимназическую лечебницу. Кровавый след тянется по всему двору. «Прощаю, прощаю его!» — повторяет учитель.
Хоронили Троицкого всем Тифлисом. Город долго не мог поверить в случившееся. Каждый, кто знал Троицкого, воспринял его смерть как личное горе. В память о погибшем в гимназии учредили стипендию, назвали его именем библиотеку, стали всем миром собирать деньги на установку памятника, готовить к изданию книгу воспоминаний.
Среди скорбного многоголосья похоронных телеграмм особенно пронзительно звучала родительская телеграмма из Толпыгино: «Горько плачем. Серёжу поглядеть хочется».
Наверняка с такой же тоской простонал Флоренский, узнав о гибели друга. И сразу с горечью и запоздалым раскаянием вспомнились упрёки, высказанные им в последних письмах. Вспомнилась глава из «Столпа», где после расставания с другом Флоренский писал о нём как об умершем: «Всё по-прежнему… Но нет тебя со мною, и весь мир кажется запустелым. Я одинок, абсолютно одинок в целом свете», — то ли накликал, то ли предвидел. Сразу вспомнились слова Троицкого о собственной скорой смерти, не раз произнесённые в годы учёбы в Академии: «Всё как-то кажется, что вот придёшь домой, так немного заболеешь, не чувствуя боли нигде определённо, поболеешь, сляжешь и конец. Думаю, что будет очень грустно, не захочется умирать, но думаю, что и достаточно буду „равнодушен“, даже, может быть, радостен». Именно из-за этого предчувствия Флоренский не хотел отпускать друга от себя. Вот истинная причина негодования после разлуки. «Только оставаясь вместе, можно было спастись обоим», — думал Флоренский. Ведь «лишение друга — это род смерти», теперь уже в буквальном смысле. А может быть, Троицкий спас Флоренского, заслонил его: оставил родное село, приехал на Кавказ — на родину друга, где чёрт готовил неведомо кому предназначавшийся удар, нанесённый ножом Тавдгеридзе. Ведь неслучайны и эти слова Троицкого: «У меня иногда бывает такое состояние, что я ничего так не хочу, как быть принесённым в жертву». Но как бы там ни было, на всё воля Божья.
«Не печалься слишком о смерти Серёжи. Жизнь вообще — такая суета и тоска, что всегда завидно тем, кто уходит, кого выпустили отсюда, и я чувствую, что лучше уйти, когда позволяют, чем остаться», — обращается в письме Флоренский к овдовевшей сестре. Двадцатилетняя девушка, меньше полутора лет прожившая в браке, оказалась не по годам сильна. Кончину мужа она приняла смиренно, по-христиански: «Я всё готова вынести, лишь бы Бог не оставлял меня, лишь бы верить, что там, за этой жизнью, будет светло, увижу Серёжу». Тавдгеридзе в итоге был казнён, но Ольга вместе с матерью писала царю прошение о помиловании убийцы, восприняв последние слова Троицкого «прощаю его» как последнюю волю.
И всё же вдова безутешно тосковала по мужу. Пыталась забыться в творчестве: изливала свою лучистую печаль на холсты, умножала свет, свет памяти. Искала утешения у Мережковских, с которыми вступила в переписку в совсем ранней юности. Они под видом утешения пытались обратить её в своё «обновлённое христианство», в чём видели своеобразный реванш над Флоренским. Но Ольга не подвергнется искушению. Какое-то время она будет скитаться по городам страны и всё же вернётся в Тифлис, к холмику, на котором могила дорогого Серёжи. В Ольге не было «воли к смерти» — как определит её состояние Мережковский, в ней были любовь, верность, воля к небу. Через четыре года после трагедии она, окончательно истощённая родовой болезнью Сапаровых — туберкулёзом, упокоится рядом с мужем.