Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 81)
И только-только я успел сказать о ней Четыркину, как она сама неожиданно пришла ко мне по какой-то надобности.
— А вот и Таля! — сказал я дьякону и начал рассказывать ей, по какому поводу мы только что вспоминали ее.
Таля согласилась переписывать книги и, забрав их, скоро ушла.
— Ну и мне пора, — стал прощаться со мной Четыркин. Он достал откуда-то смятую кредитку и со словами: — Это вам за работу, — положил ее на стол. — А засим прощайте, — добавил дьякон и ушел.
Это был, кажется, самый последний дьякон из числа всех, с которыми мне довелось встретиться в своей жизни.
Я взял кредитку со стола и, несмотря на всю мою нежадность к деньгам, был крайне удивлен: дьякон оставил мне всего лишь трехрублевый казначейский билет — сумма для того времени совершенно ничтожная, копеечная. «Ну что ж, спасибо и за это», — подумал я и сунул трехрублевку в карман.
Много лет спустя, когда мы, бывало, встречались — и уже не с гимназисткой Талей Четыркиной, а с учительницей средней школы Натальей Ивановной Макаровой, — то наши разговоры-воспоминания почти всегда начинались с вопроса-восклицания:
— А ты помнишь, как мы с тобой переписывали церковные книги?
— А как же?.. Разве можно это забыть?
И все, большие и малые, события той далекой осени семнадцатого года неизбежно делили на две категории: на те, которые произошли «до переписывания книг», и на те, которые произошли «после переписывания»…
Таким образом, переписывание церковных книг — это несколько необычное занятие для гимназистов — стало и для меня, и для Н. И. Макаровой своеобразным ориентиром времени, по которому мы определяли, что было «до» и что «после».
Даже сейчас, когда я пишу эти строки, мне очень хочется через все расстояния, лежащие между нами, спросить учительницу из города Спас-Деменска: «А помнишь, Наталья Ивановна, как мы с тобой переписывали церковные книги?»
Наталья Ивановна, наверно, ответила бы: «Помню».
Театра в Ельне не было. Да и не могло быть в таком небольшом городке. Не было и кинематографа. До войны нечто похожее на кинематограф было, но теперь о нем «остались лишь воспоминанья».
Ельнинская молодежь развлекалась только тем, что по вечерам — а по праздникам и в дневное время — то парами, то целыми группами ходила взад и вперед по Екатерининской улице. Иные предпочитали городской сад, который для прогулок был, конечно, гораздо удобней. Между прочим, он очень походил на смоленский городской сад Блонье: был и такой же по размеру, и такой же квадратный, и, пожалуй, такой же тенистый, как Блонье. И народу по вечерам собиралось в нем много.
У ельнинской молодежи было и еще одно развлечение, можно даже сказать, своего рода традиция, обычай: во второй половине дня все, кто только мог, отправлялись на станцию встречать и провожать поезда. В Ельню в это время прибывали сразу два поезда: из Смоленска и из Козлова. Стояли поезда минут по двадцать, а то и дольше. Так что вполне можно было и погулять по платформе, посмотреть на тех, кто едет, и, конечно, показать себя. А то просто постоять в сторонке, подумать, помолчать, глядя на вокзальную суету. А может быть, даже и взгрустнуть, глядя на едущих: вот, мол, они едут, а я все остаюсь и остаюсь, не известно, уеду ли когда-нибудь.
Я тогда не знал еще стихотворения Блока «На железной дороге», но когда впоследствии прочитал его, то подумал, что оно написано также и о Ельне. И в Ельне, несомненно, были девушки, которые шли на станцию с тайной надеждой:
Я тоже ходил иногда встречать поезда, тоже мерил шагами дорожки городского сада, тоже бродил по Екатерининской улице. Но однажды на каком-то заборе увидел афишу, извещавшую ельнинцев, что в субботу в зале пожарного общества состоится большой бал-маскарад. При этом подчеркивалось, что танцы будут продолжаться аж до утра.
Я практически не знал, что такое бал-маскарад, и ни разу не видел городских танцев. Тем не менее я не отважился бы пойти на зов только что прочитанной афиши, если бы не один мой школьный товарищ.
— Пойдем обязательно! — уговаривал он. — Там же очень интересно будет.
И я согласился, пошел, не пожалел помятого трояка, который получил от отца дьякона.
Собственно, маскарада не было: лишь немногие пришли на вечер в масках, размалеванных на разный лад, другие — с узкими черными повязками на лице, в которых имелись прорези для глаз. Но для меня было достаточно и этого. Все остальное я мог довообразить и, таким образом, хотя бы приблизительно представить, что же это такое — маскарад.
Впрочем, ельнинцы, собравшиеся в зале, сразу же и безошибочно узнали замаскированных, и те, побыв некоторое время в масках, затем сняли их и уже ничем не отличались от всех остальных.
Но меня заинтересовали не столько маски, сколько танцы. Такие танцы я наблюдал впервые, и меня охватило такое ощущение, что я словно соприкоснулся с чем-то необыкновенно праздничным, хорошим.
Сам я танцевать не умел и довольствовался тем, что, стоя у стены, следил за молодыми нарядными парами, кружившимися в ярко освещенном зале под звуки духового оркестра. Было и весело, и грустно, грустно иногда до слез.
Когда же на танцующих дождем посыпались разноцветные кружочки конфетти, когда по всему залу, опутывая танцующих, протянулись во всех направлениях яркие бумажные ленты серпантина, я пришел в совершеннейший восторг. И был несказанно доволен тем, что лента серпантина задела за руку и меня, что разноцветный дождь конфетти попал и на мое плечо и на мои волосы. И мне совсем не хотелось стряхивать с себя эти разноцветные «дождинки».
В перерывах между танцами работала «почта амура». О ней до того вечера я тоже не знал ничего. А тут даже стал участником ее, участником, правда, пассивным, но все же…
Для участия в «почте амура» нужно было у одной из девушек-«почтальонов» взять квадратик белой бумаги с написанным на нем номером. Это твой адрес. Приколи квадратик с номером у себя на груди и жди писем. Помню, я запасся таким номером (если не ошибаюсь, за него надо было сколько-то заплатить), приколол его где надо, но писем не ждал: в Ельне ни одной знакомой девушки у меня не было, а ребята-гимназисты вряд ли станут писать.
Но я ошибся. Ко мне подошла молоденькая кокетливая «почтальонша» и, взяв из коробки, которую держала в левой руке, розового цвета и пахнущую духами секретку, протянула ее мне.
— Вам письмо, номер восемнадцатый! — сказала она при этом.
Не без удивления, но и не без тайного удовлетворения я распечатал секретку и прочел в ней следующее: «Вы меня очень интересуете. Я хотела бы с Вами познакомиться». Никакой подписи не было. Не было и номера, от которого пришла секретка.
По величайшей своей наивности и доверчивости я не усомнился ни в одном слове. Я думал, что все написанное — сущая правда. Я не мог даже и предположить тогда, что это лишь пустая, ничего не стоящая игра. И потому долго берег розовую секретку, надеясь, что каким-нибудь чудом найду и узнаю ту, чья рука начертала столь приятные для меня слова. Но берег я, конечно, совсем-совсем напрасно…
Наибольшее впечатление произвели на меня все же не танцы и тем более не «почта амура», а музыка, духовой оркестр, его игра. Для меня это был первый в жизни концерт. Да еще какой концерт! Не какая-нибудь захудалая гармошка либо балалайка, а целый оркестр!
Именно на том ельнинском вечере я впервые услышал вальсы, которые стали самыми любимыми моими вальсами. Я и сейчас помню их — эти вальсы моей юности: и «Березку», и «Над волнами», и «Амурские волны», и «На сопках Маньчжурии»… И тот вальс, о котором я писал много лет спустя —
так вот, и вальс «Осенний сон» пришел ко мне из зала ельнинского пожарного общества…
В дни Октябрьского переворота я находился еще в гимназии и очень внимательно следил за всем, что происходило как в Петрограде, так и в других городах тогдашней России. Правда, в то время у меня еще не было привычки ежедневно и регулярно читать газеты. Да и денег на газеты тоже не было.
Но в седьмом классе ельнинской гимназии учился мой сотоварищ Илларион Семенович Молотов. Так вот он каждое утро приходил в гимназию не иначе, как с карманами, до отказа наполненными газетами. У него было, кажется, все, что только можно было достать в Ельне.
Илларион Молотов давал газеты другим ученикам или просто рассказывал, о чем в них сегодня пишется, а то — чаще всего на большой перемене — читал газету всем желающим вслух, устроившись в каком-либо укромном уголке. И не только читал, но и комментировал прочитанное: почти всегда выходило так, что знал он всегда больше того, что содержалось в сегодняшних номерах газет.
Вот от Молотова я, как и многие другие, узнавал обо всем том, что и где происходит или происходило совсем недавно: и о переходе власти в руки рабочих и крестьян, о первых декретах Советской власти, о таких, как Декрет о мире, Декрет о земле…
Конечно, многого я еще не понимал тогда, во многом разбирался слабо. Но то главное, что пришло вместе с Октябрьской революцией, я воспринял как нечто самое справедливое и радостное: