Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 46)
В самом деле, я должен был закончить арифметику (она в сельских школах проходилась не вся, не до конца) и приняться за изучение совершенно неведомых мне и потому особенно трудных предметов — таких, как алгебра и геометрия. А иностранные языки — латинский, французский, немецкий! Их целых три, и все три я должен учить одновременно. Был, конечно, и еще один язык — русский. И по русскому языку предстояло многое выучить, но по сравнению со всем остальным это казалось делом не столь уж трудным. Далее — история, и не только русская, но и древняя! А география? А так называемая естественная история, из которой я должен был усвоить бесчисленное количество сведений о минералах, о металлах, о животных и птицах, о строении человеческого организма и многое-многое другое? Наконец, закон божий. Правда, этот предмет нельзя было считать трудным. Наоборот, он легче многих других. Но я так не любил его, что из моей памяти немедленно испарялось все, что я только что прочел в учебнике этого самого закона божия! Тем не менее надо было знать и закон божий: хоть лоб расшиби, а знай и помни!
Василий Васильевич ревностно следил, чтобы я, по его выражению, не лодырничал, чтобы ни один час не пропадал у меня понапрасну. И однажды мне сильно досталось от него. А дело было так: я знал, что Свистунов ведет дневник; он не расставался с толстой записной книжкой в клеенчатом переплете, похожей на общую тетрадь, но форматом вдвое меньше тетради. Таких книжек он исписал много. Подражая ему, и я завел себе записную книжку и стал заносить в нее краткие записи по разным поводам. В одной из записей я посвятил несколько строк Арише. Когда Василий Васильевич — не знаю, случайно это было или преднамеренно, — прочел мою запись, то сразу же в очень резкой форме начал упрекать меня в том, что якобы я делаю все что угодно, но только не то, что должен делать. И закончил он так:
— Пока ты не сдал экзамены, пока не поступил в гимназию, забудь о своей Арише!.. Ее нет, она для тебя не существует. Понял?!
Я, разумеется, «понял». И Аришу мне пришлось «забыть». Да что Ариша! За все лето я не написал ни одной стихотворной строчки, хотя мне так хотелось иногда «пописать стихи»!
Василий Васильевич был прав, когда говорил, что я должен забыть Аришу, что она для меня не существует. Действительно, она таки не существовала для меня, а точнее — существовала не для меня: вскоре после того столь памятного для меня зарубинского лета она вышла замуж. Вышла не за моего соперника Ваню Глагола, которому я когда-то так завидовал, а за кого-то еще, и не куда-нибудь поблизости от отцовского дома, а в другую — Гнездиловскую волость. Эта последняя хоть и граничила с Осельской волостью, но, по тогдашним представлениям девушек, выходивших замуж, все же была уже чужой, если не сказать чужедальней, стороной.
Весть о замужестве я встретил не без огорчения, хорошо в то же время понимая, что поступить иначе Ариша и не могла. Она находилась в том возрасте, когда деревенские девушки уже серьезно думают о женихах. В деревне выйти замуж стремились как можно раньше, чтобы не остаться в вековухах. Девушек, которым едва-едва перевалило за двадцать, в нашей местности открыто и с пренебрежением называли перестарками. Замужество для перестарок было почти уже невозможно. Поэтому и Ариша не стала ждать и вышла замуж сразу же — за первого, кто посватался. А что же я? А я в ее глазах был всего лишь мальчишкой, на которого ни в чем нельзя положиться и ждать от которого тоже нечего. Все это было совершенно правильно. И все же образ девушки то и дело вставал передо мною, и я с большим волнением не раз повторял про себя некрасовские строки:
Мне казалось, что в своем стихотворении «Тройка» Н. А. Некрасов изобразил такую именно девушку, какой была Ариша. И я совсем не понимал некрасовского «проезжего корнета», который от столь хорошей девушки почему-то все же помчался «к другой». Другая разве могла быть лучше?
Время шло, и я как будто совсем уже позабыл об Арише. Но летом восемнадцатого года — жил я тогда в своей Глотовке — мне однажды очень захотелось увидеться с Аришей. «В последний раз, — думал я. — Но как это сделать?»
И чтобы меня не заподозрили в чем-нибудь дурном, я придумал: придя в ту деревню, в которой живет Ариша, сделать вид, что по делам ходил в Гнездиловский волисполком и на обратном пути зашел. «А впрочем, — решил я, — на месте будет видней: удобно будет — зайду, неудобно — пройду мимо дома».
И я отправился. В деревню я зашел не с того ее конца, который был обращен в сторону Глотовки, а с противоположного. У сидевших на крыльце баб спросил, где живет Ариша. При этом нарочито громко, но в то же время и как бы между прочим сказал бабам, что по делам был в Гнездиловке, а теперь вот возвращаюсь домой…
Мне указали нужную хату, и я робко вошел в нее. Ариша была дома. Я поздоровался с ней и тоже повторил выдумку о том, что якобы ходил по делам в Гнездиловку. Молодая хозяйка пригласила меня сесть, и я сел то ли на табуретку, то ли на скамейку, но так, что Ариша оказалась как раз напротив меня. Мужа Ариши не было дома. Поэтому у меня не было и того стеснения, которое могло проявиться в его присутствии, и я совсем свободно мог разговаривать с Аришей.
И вдруг я не то чтобы понял, а скорее почувствовал, что такой Ариши, какой она представлялась мне в моем воображении, никогда не было и тем более нет сейчас. Я выдумал ее сам. И только теперь это дошло до меня… Стало и грустно и неловко. «Зачем только я шел сюда?» — мелькнуло в голове.
Но раз уж пришел, надо о чем-то говорить. Разговор, однако, не клеился, был он таким будничным, тягучим, нудным, что лучше бы и не начинать его. А всего лучше — не приходить бы сюда. Все же я узнал, что у Ариши уже есть ребенок, что живет она «не хуже других», что хоть и трудно бывает, «да ведь нынче всем трудно»; ну а муж — он, конечно, не золото, однако же надо терпеть, у других мужья бывают и похуже…
Я просидел у Ариши не более получаса и, прощаясь с ней, не знал, что вижу ее в последний раз: вскоре Ариша умерла. Умерла совсем молодая, почти девочка, не успев ничего увидеть в жизни, ничего не взяв от нее…
Так окончилась история моего первого увлечения, первой моей привязанности. Я не говорю — первой моей любви, потому что не могу решить, была ли это любовь или нет. Может быть, и ее я тоже выдумал…
Ну а пока что я сидел на своем верхотурье в Зарубинках, заучивал немецкие и французские слова, решал алгебраические задачи, отыскивал на географической карте разные города, реки, озера, горные хребты…
В жаркие дни, когда на верхотурье становилось очень уж душно, я забирал свои учебники, спускался по стремянке вниз и шел на зарубинское кладбище. Оно находилось почти рядом, на пригорке, и почти все заросло деревьями и кустарниками, под тенью которых можно было отлично устроиться, улегшись или усевшись прямо на земле.
Могилы, особенно спервоначалу, сильно заинтересовали меня, потому что внешний вид их был необычен. В наших местах над могилой насыпали четырехугольный продолговатый холмик, ставили большой деревянный крест. Вот и все. А в Зарубинках — я увидел это впервые — на каждой могиле стоял небольшой продолговатый домик с двускатной крышей — домик, срубленный из тонких бревен и состоящий из четырех или пяти венцов. Надмогильные домики эти, особенно если смотреть на них издали, очень напоминали пчелиные ульи, расставленные на зеленой лужайке.
Я полюбопытствовал: для чего ставятся на могилах домики, что они обозначают? Мне объяснили, что христиане верят в бессмертие души: человек умирает, а душа его остается. Вот и ставят на могиле домик, чтобы в нем могла жить душа умершего. А то куда же ей, бесприютной, деваться?..
Я в то время мог уже отлично разобраться, что никакого бессмертия так называемой души быть не может, что все это придумано, хотя придумано не зря: человек никак не хотел и не хочет примириться с тем, что он смертен.
Приблизительно так я раздумывал на зарубинском кладбище, припоминая, очевидно, то, что когда-то говорил Василий Васильевич, или что-то прочитанное в книге. Несмотря, однако, на то, что я не верил в бессмертие души, домики на могилах не переставали интересовать меня. Я внимательно осматривал их и все почему-то искал, где же в них окна и двери. Но нигде не нашел даже намека на окна и двери. «Ага, — невольно подумал я, — значит, душа может жить и в потемках, а проникнуть в свой домик она способна прямо через стену… Любопытно…»
Однако я не мог подолгу раздумывать о посторонних предметах: не было времени. И, уйдя в какой-либо укромный уголок кладбища, я снова и снова брался за учебники. Надо мной, тихо качаясь, шумели березы и синело высокое-высокое небо; откуда-то доносилось пение птиц, теплый летний ветер ласково шевелил мне волосы… Но ничего этого я не должен был замечать, чтобы не отвлекаться от того главного, ради чего я приехал в Зарубинки. И я старался не замечать, хотя это было почти невозможно.
В середине лета мы с Василием Васильевичем переселились в старый дом зарубинского дьякона: сам дьякон с семьей только что переехал в новый дом, а старый отдал в наше распоряжение. Это было просто роскошно — целый дом для моих занятий! Правда, он основательно подгнил, скособочился; крашеный пол его очень уж прогибался и зыбился под ногами, штукатурка во многих местах отлетела, обои отстали от стен и висели клочьями. Но все же это был дом, который стоял к тому же в яблоневом саду. Чего же еще желать?