реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 23)

18

В Гнездилово я пришел только около часу дня. Мокрый и грязный, зашел в просторную хату, стоявшую на территории погодинского парка, почти рядом с проезжей дорогой: в этой хате жил со своею семьею погодинский кучер. Я отдал ему письмо, адресованное Михаилу Ивановичу: письмо выглядело так, словно его только что выловили из воды, где оно лежало или плавало по крайней мере целую неделю.

Кучер и его жена почти совсем раздели меня, чтобы хоть малость просушить то, во что я был одет. Они и ночевать меня оставляли. Но я рвался домой и не соглашался ни на какие задержки.

— Нет, не останусь… Тут ведь всего двенадцать верст считается, а времени до вечера еще вон сколько!.. Успею дойти.

И, отдохнув немного, я пошел.

Дождь почти перестал, и на душе сделалось веселей. Но распутица оставалась распутицей, и продолжал я свое путешествие, пожалуй, столь же трудно, как и начал его.

Когда стало смеркаться, я был всего в пяти верстах от своей деревни. И я, наверно, одолел бы эти пять верст даже в потемках, если бы не речка Сергеевка. Эту речку — вернее, даже речонку — я знал давно. Когда отец, случалось, брал меня в Павлиново, мы переезжали ее и вброд, и по высокому горбатому мосту, перекинутому через нее. Но такой, какой она представилась мне в ту осень, я ее никогда еще не видел. От обильных осенних дождей Сергеевка разлилась так широко, что я уже почти не видел противоположного берега. На середине разбушевавшейся реки виднелись лишь два или три бревна, то есть самый горб моста, глубоко ушедшего в воду. Нечего было и думать, что мне каким-либо образом удастся перебраться через этот широкий бурлящий поток воды.

Я остановился и чуть не заплакал. А может быть, и заплакал: считал себя уже дома, а очутился на грязной дороге, весь мокрый и дрожащий от холода.

Я, однако, знал, что на берегу Сергеевки есть деревня с тем же названием, что и река, — Сергеевка. Но, к моему несчастью, деревня находилась в стороне от дороги и — что самое главное — на том берегу реки, а не на этом. Все же я решил попытать счастья: по низкому топкому лугу я прошел некоторое расстояние вправо и очутился как раз напротив деревни Сергеевки. Но тут речка разлилась еще шире — аж на целую версту сплошная вода. Кричать? Пробовал, но никто меня не услышал и не отозвался. А если бы кто-то и услышал, то что он мог сделать?

Так я и ходил взад и вперед по берегу взбесившейся реки, не зная, что мне делать. А между тем стало уже почти совсем темно, и снова пошел дождь…

И вдруг мне показалось, что с той стороны, откуда я пришел, как бы застучали колеса. Я весь превратился во внимание и через некоторое время убедился, что в мою сторону кто-то едет на телеге, спускаясь с пригорка к реке. А скоро я увидел и коня, и телегу, и мужика, сидевшего на ней, свесив ноги.

— Что, переплыть не можешь? — спросил у меня подъехавший.

— Не могу.

— Ну ничего… Сейчас попробуем. Если мост цел, если вода не сорвала его снизу, то переедем.

И он пригласил меня к себе на телегу.

Переезжали мы медленно и осторожно, причем переезжали, стоя на телеге. Широко расставив ноги, мужик держал вожжи в руках и правил конем, а я держался за него, чтобы не упасть. Перед началом моста, скрытым водой, вода начала переливаться и через телегу и еще раз набралась в мои ботинки. Но переезд закончился все же благополучно.

Мой — опять-таки нежданный — спаситель и покровитель жил в деревне Громше. Это уже совсем недалеко от Глотовки: версты две или две с половиной.

Деревня Громша славилась тем, что там было несколько кустарных мастерских, в которых выжимали конопляное масло, причем масло весьма хорошего качества, несмотря на примитивное оборудование мастерских.

В то время коноплю в нашей местности сеяли положительно все, и конопляное масло было одним из основных продуктов питания деревенских жителей — особенно во время постов, которые в деревне, как правило, неукоснительно соблюдались.

Денег за работу громшанские кустари не брали: они оставляли в свою пользу лишь жмыхи.

Мой новый шеф как раз и ездил по окрестным деревням, развозил выделанное масло заказчикам и, возвращаясь домой порожняком, застал меня у разбушевавшейся от осенних дождей Сергеевки.

Когда мы приехали к нему домой, то он прямо-таки приказал мне сразу же лезть на печь, чтобы согреться. Туда же забрался и мой однолеток — сын хозяина. Обоим нам дали по большому ломтю черного хлеба, обильно политого конопляным маслом и посыпанного солью. Это было очень вкусно, а на печке было так тепло и уютно, что, съев свой хлеб, я сразу же заснул.

На следующее утро — домой… А утро было синее, чистое, безоблачное — такое, что вчерашний дождь и все мои мытарства могли показаться лишь странным сновидением.

Мать обрадовалась, когда я вошел в хату, но тут же, как бы вспомнив о чем-то, что забылось лишь на одну минуту, начала ахать и охать.

— А где же батька? — спросила она меня.

— Батька?.. Я не знаю. Я не видел его…

И мать рассказала мне горестную историю, как отец шел буквально по моим следам и все же не нашел меня. И потому и он и она уже решили, что я, наверное, пропал, погиб где-нибудь.

Я уже говорил, что прямо с поезда отец пошел в больницу, чтобы навестить меня. А я в это время ехал уже домой.

В больнице отцу моему так и объяснили, что часа три назад я ушел и отправился на вокзал. Ему сказали и то, что по дороге я должен зайти в усадьбу М. И. Погодина, чтобы передать письмо.

Отец уехал из Ельни ночным поездом и, дождавшись на станции рассвета (чего не догадался сделать я), отправился домой. Он прошел и через деревню Слепцы, где я ночевал, он в Гнездилове зашел в ту же самую кучерскую хату, где я оставил намокшее от дождя письмо и где ему сказали обо мне:

— Да, не так давно заходил сегодня. От нас пошел домой…

И отец отправился домой. Пришел он уже вечером. А меня дома нет. Я в это время сидел на печке в деревне Громше и ел вкусно пахнущий черный хлеб, политый конопляным маслом. Но отец-то об этом ничего не знал. И поэтому рано утром, прежде чем я пришел из Громши домой, отправился разыскивать меня — хотя бы даже уже мертвого…

За день он обошел все деревни, расположенные на берегах разбушевавшейся Сергеевки, и у всех спрашивал, не видел ли кто-либо меня. Но меня никто и нигде не видел. И отец самым серьезным образом решил, что я утонул в Сергеевке, пытаясь перейти ее. (Где и как он сам перебирался через эту речку, когда возвращался из Павлинова, я не знаю.)

Совершенно убитый тем, что все его попытки найти меня оказались безуспешными, шел он назад — в Глотовку. И вдруг оказалось, что я дома и что со мной ничего не случилось. Он чуть ли не заплакал от радости…

Так, в сущности говоря, никчемными результатами закончилась моя поездка в Ельню и Смоленск, а затем обратно, поездка, на которую я возлагал столько надежд…

«ЗА ОКОШКОМ ПЛАКАЛА СОНАТА»

После поездки в Смоленск — в город, который так жестоко обошелся со мною, после безрезультатного пребывания в ельнинской больнице я был сильно удручен и запуган. Я боялся даже глядеть на белую бумагу, боялся прикоснуться к книге, полагая, что это сразу же может нанести непоправимый вред моему зрению. Но время шло, и я стал замечать, что вижу чуточку лучше, что пятна, плавающие в поле зрения, стали как бы таять. Я приободрился, стал посмелее и пробовал уже кое-что писать — правда, вначале с большой опаской. Понемногу начал и читать: прочту страницу и поспешно закрываю книгу, отодвигая ее прочь, затем таким же образом — вторую страницу, третью… Словом, читал я как бы тайком от самого себя, как бы воровал каждую страницу. Но раз за разом все больше и больше свыкался с мыслью, что, может быть, ничего дурного со мной и не случится. Я даже совсем иногда забывал о своей болезни и брался за чтение и за письмо уже без боязни, без предосторожности.

Писал я конечно же стихи. Писать их я начал еще летом двенадцатого года. И, как мне теперь кажется, произошло это от большой любви к поэтическому слову.

Еще до того, как у нас открылась школа, в которую мне предстояло поступить, то есть тогда, когда мне было десять-одиннадцать лет, я знал наизусть большое количество стихов. Если же сказать точнее, то это были не стихи, а песни. Я усваивал их из тех немногих песенников, которые изредка попадали в деревню. От первой до последней строки знал такие песни, как «Умер бедняга в больнице военной», «Шумел, горел пожар московский», «Липа вековая», «Ой, полным-полна коробушка», не зная, конечно, что это отрывок из поэмы Некрасова «Коробейники», и другие. Где-то я встретил и выучил наизусть довольно длинное стихотворение И. С. Никитина «Ссора» («Не пора ль, Пантелей, постыдиться людей»). Это пришло ко мне явно не из песенника: для песни оно было чересчур длинным, и в песенниках его не печатали, хотя я пел «Ссору» именно как песню, пел на какой-то свой, собственный мотив.

Но я не только пел, я мог и читать вслух известные мне стихи и песни, читал их преимущественно самому себе. Мне нравилось, что стихи так складны, так плавны и что в них даже о том, что ты и сам хорошо знаешь, говорится как-то необыкновенно, красиво, интересно. Всему этому хотелось подражать.

В то время мне даже и в голову не приходило, что каждое стихотворение, каждую песню кто-то придумал, кто-то сочинил. Казалось, что они возникли и существуют сами по себе — ну, например, как возникла и существует речка или лужайка. Может быть, они даже и не возникали, а существовали всегда.