Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 77)
— Возили меня, як медведя ученого. То по радиву выступал, то по телевизору показывали.
— Ну и что?
— Та ничего. Говорили, вот глядите, люди добрые, перед вами потомок сечевых казаков, запорожец. Человек уважаемого роду. Был у него свой дом, своя семья, своя земля — всего лишили, все отобрали, на каторгу сослали. А за что? За орден. Сами наградили, сами и засудили.
Охрим Тарасович вовсе встал с деревянной кровати.
— Це ж брехня! Хиба вас за орден судили?
— За что же?
— Вы скотный двор спалили, сено спалили, кошару разорили…
— Что та кошара стоит?
— Як так, что стоит! Общественная собственность. Орден — особая потеря, это больше вас касается. А кошара — колхозу урон.
— Вредительство приписали!
— Чем можно доказать, что ненароком получилось?
— Лучше бы я сюда не ехал!..
— Дело, конечно, хозяйское.
— Кто я тут? Кому нужен?..
— А там?
— И там не дуже… Попервах вроде возились. И гроши хорошие платили. А опосля как вроде бы надоел, чи шо… Скажи, Охрим, скоро придут меня брать?
— Есть за что?
— Найдут!
— А все-таки? Богато лишнего набалакали?
— Набалакав. Только я говорил честно. Раз мне не нравится, к примеру, коммуна, я говорю — не нравится. Раз я против колхозу, значит, и кажу, что против. Раз Советская власть не по мне, я так прямо и заявлял. Ничего другого не выдумывал.
— Трудно будет.
— Думаешь, заберут?
— Я не про это. Если вас сюда пустили, то, видно, все проверили, все знают и забирать не считают нужным. Я про другое. Нема ни во что веры. А без веры жить погано, просто-таки немыслимо. Все вам чужое…
— А земля?.. Она же мне родная.
— Земля тоже иной стала.
— Выходит, нету мне места ни там, ни тут?
— Если в самом себе его не сыщете, то больше нигде не найдете.
— Спасибо, утешил. Этого я и боюсь…
Шлепая босыми ступнями, Таран ушел к себе коротать остаток ночи.
Назавтра все повторилось сначала.
Однажды утром Таран заметил, что зять его складывает пожитки, увязывает их, относит во двор на тачку.
— Охрим, ты куда намылился?
— Поеду до детей.
— Сдурел! А як же я?
— Живите себе спокойно…
— Один я тут сказюся!
— Я тоже с вами, не спавши, умом тронусь.
— А садок, виноградник?
— Нехай все остается.
— Сколько ж грошей за них платить?
— Я сажал не для грошей.
Тарану было тоскливо оставаться на своем подворье. С утра и до самой темноты он уходил в центр, на люди. А то ездил рейсовым автобусом в Бердянск. Он жадно искал собеседников, не скупился на угощения — только бы сидели при нем, слушали его, проявляя участие. Находились такие, которые охотно сидели и слушали, принимая как должное щедрые угощения. Были и такие, которые, махнув рукой, удалялись, чтобы понапрасну не терять часу. Встречались всякие. А Таран говорил, говорил… Он сплетал в единое были и небылицы, наговаривал много лишнего. Хвастался тем, что повидал свет. Показывал каждому свою «партабашницу» с намалеванной статуей Свободы, хвалился «парпанетом» из дорогой кожи — так в Новоспасовке именуют бумажник. Бахвалился, как только мог. Но никоим образом ему не удавалось заглушить неотступную, глубоко въевшуюся в сердце тоску. Она точила его, изводила постепенно.
Ему показалось, что кто-то заглядывает в окно. Яков Калистратович поднялся с кровати. Держась ладонью за левый бок, ощущал, как бешено бьется сердце. Он дышал открытым ртом шумно, часто, чувствуя, что воздуха ему не хватает. Прилегая на подоконник, всмотрелся в темноту, но ничего там не смог увидеть. Только, похоже, ясенек дергался под ветром, трепетно вскидывался листьями. Вдруг откуда-то, вроде бы из сеней, знакомым голосом позвали:
— Мистер Таран! Мистер Таран, откройте!
Все тело Якова Калистратовича застыло в тоскливом изнеможении, и управлять им он больше не мог.
— Мистер Таран, я к вам с вопросом! — настаивал на своем все тот же голос.
«Який вопрос?» — недоумевал Яков Калистратович. — Шо им треба? На шо они меня ловят, чего бегают следом?..» Он не понимал, чего от него хотят. Все, что он знал, что мог — сказал. Больше ничего не скажет. Он обиделся на них за то, что его слова они «перебрехали». Он так им и заявил: «Перебрехали!» Поведанный в шутку случай, как когда-то зять тестю (Охрим Баляба — Якову Тарану) усину обрезал, они вставили бог знает куда. Размалевали — глядеть муторно. По его рассказу вроде бы выходило, что всех несогласных идти в коммуну собирали на майдане и отсекали усы. А тем, кто не записывался в колхоз, ставили, как овцам, клеймо на ушах!.. Он не говорил такого, он против подобной несправедливости. Он протестовал, а они почему-то реготали, как оглашенные, называли его «буйным казаком». Чувствовал, что его не понимают. Обидно. Шел к ним со всей душой, хотел найти сочувствие, опору, а они посмеялись над ним, поглумились. Его несогласие с нынешними порядками в России они перевернули по-своему. И теперь вот это… Этот голос в сенях… Сами же отпустили — чего же бегать следом? Вот в Новоспасовку прикатили, хату разыскали… Зачем он им? Старый, занедуживший человек, вернувшийся в свою слободу, чтобы умереть, где батьки умирали, — а его и здесь ловят. Вовсе он не убегал от них, уехал по-хорошему — почему же за ним гоняются?.. Вот они уже в чулане шарят:
— Мистер Таран, как к вам пройти?!
Его словно душной полостью окутало. Он забылся.
Когда поднялся с пола, было уже светло. Вынул из футляра электробритву, но бриться не стал. Бритва была его гордостью (кто еще в слободе может похвастаться такой!), но сегодня и на нее махнул рукою. Бывало, когда еще Охрим не покидал хаты, Яков Калистратович по утрам доставал бритву, включал в розетку. Зудя по-осиному, бритва ходила по голове, которую Таран выбривал начисто, кружила по скулам, по подбородку, по сухой дряблой шее. Обойдя все доступные ему места, выбрив их тщательно, Яков Калистратович обращался за помощью к Балябе:
— Охрим, а ну поелозь мне потылицу. Никак туда руки не загну.
Охрим Тарасович осторожно и недоверчиво брал в руки бритву, словно огромного белого, весьма опасного жука, водил бритвой по затылку тестя, выбирая под кострецами, по заушинам остатки молочно-седых волос. С чувством облегчения отдавал агрегат в руки Якова Калистратовича, приговаривая:
— Возьмите свой трактор. Прямо аж рука от него зудит. Так недолго и кондрашку поймать.
Таран стыдил зятя:
— Отсталый ты мужик, Охрим, а еще возле техники крутился!
Охрим Тарасович защищался:
— Комбайном можно хлеб косить — це я понимаю. Но чтоб голову — такого не бачив!
— В Америке все чистятся такой машинкой.
— Америка не про меня.
Сегодня Яков Калистратович бриться не стал. Подержал ее в руках, словно гусиное яйцо, уложил снова в футляр на молнии. Снедать также не стал. Вышел во двор, ходил, бесцельно заглядывая во все углы. Душу теснила неотступная смута. Виделись какие-то странные картины из давно забытого прошлого. Он надеялся, что все похоронено навеки и никогда о себе не напомнит, но нет, всплывает в памяти, напоминает живым действием, словно вчера все было. Вот он ползет червем по недавно вырытой траншее, помня, что часовые метнулись в противоположную сторону, зная, что впереди немцы. Немцы на мотоциклах охватили участок, стучат беспрестанно автоматами. Яков Калистратович твердил про себя одно: «Токо бы не нарваться на шальной выстрел!» Когда вставал из траншеи, прежде всего поднял руки. Но тут же упал, потому что над головой човкнули пули. Затем заорал не своим голосом: «Сдаюся, сдаюся!» Лежал в траншее и голосил, пока не ощутил тупой удар в плечо. И таким здоровенным показался этот немец, что заслонил собой весь мир. Вдруг пленивший его чужеземец в помутившемся сознании каким-то образом превратился в мариупольского племянника Кондрата, который подговаривал Якова Калистратовича бросить свою бабу и жениться на городской. Рыжий племяш дышал в ухо горячим самогонным перегаром, затем неожиданно, охваченный полымем загоревшегося сенного сарая, упал на землю, пополз на четвереньках, раструхивая пожар по слободе…
Яков Калистратович, сбросив наваждение, подался к колодцу, с ходу окунул голову в бочку с водой, встряхнул головой, отдуваясь и кряхтя. На бровях и за ушами остались слизистые буро-зеленые ошметки водяного лишая, поселившегося в степлившейся воде.
Он медленно шел по селу и, странное дело, не узнавал прохожих. Ему кивали, приподнимая шапки или же кланялись по-женски, но Яков Калистратович ничего не замечал. Не замечал также знакомых наперечет хат. Только смутно понимал, что за поворотом откроется Компанейцева балка, которую надо пересечь, а там уж недалеко и площадь, и автобус, и касса, в которой берут билет до города. Он не знал, зачем ему в город и чего он туда стремится, но твердо помнил, что, прежде чем сесть в автобус, надо купить билет. Яков Калистратович забыл надеть дома шляпу. И вспомнил об этом уже на набережной в Бердянске, когда его обдуло свежим ветром и он начал ощущать пощипывание обожженной кожи головы. Сознание стало отчетливо ясным. Таран недоумевал только по поводу того, как очутился здесь. Заглядевшись на покачивающиеся на рейде суденышки, ощутил нуду под сердцем. Припомнил, как плыл в Америку на пароходе, как томила качка несколько суток подряд, отвернулся от моря, направился медленной шаркающей походкой в центр города.
Автобусная станция расположена у Мелитопольского спуска, внизу, рядом со школой. Яков Калистратович передал деньги девушке, стоявшей у самого окошка кассы, попросил взять один билет до Новоспасовки.